Выбрать главу

Ромуне с Войшелком вывели, и снова полилось вино.

- Не даст ответа Миндовг, я его знаю, - безнадежно вздохнул Давспрунк.

- Ждем еще два дня, - подбадривая себя, поднял чашу Эдивид.

- Я его знаю, - повторил Давспрунк. - Замухрышка замухрышкой был, когда мы, мальцами еще, без штанов в ба­ню бегали, но упрямец, каких свет не видел. Однажды набрал целый подол грибов и, чтобы знали, что все это он один, чтобы никому из нас, братьев, ни толики от его славы не перепало, съел их сырыми, пока шел из лесу домой. Чуть не помер, бедолага.

- Пусть бы он тогда и окочурился! - подосадовал Эди­вид.

Давспрунк, словно не расслышав сказанного, продолжал:

- Смалу вобрал в голову, что его не родили, как рожают всех и всякого, а нашли в бору на высоком дубе в орлином гнезде. Помню, семь седмиц втайне от матери ногти на ру­ках и на ногах отращивал, чтоб были как когти у орла.

Он снова вздохнул, и стало понятно, что крепко пережи­вает кунигас, что он, видно, давно проклял тот час, когда дерзнул поднять десницу на своего воинственного брата. Одна мать их родила, но не одинаковые дала им сердца. У Давспрунка сердце мягкое, открытое жалости, и если б не сыновья, особенно младший, Эдивид, он давно бы поми­рился с Миндовгом, выпив чашу согласия, давно признал бы его верховенство.

- Сколько зла причинил нам этот лысомордый, - намекая на скудноватую бороду Миндовга, напомнил Эдивид.

Недоброжелатели шептались по закоулкам, что Эдивидова нелюбовь к дядьке объясняется очень просто: однаж­ды, когда Эдивид был еще зеленым мальчонкой с пузырями под носом, этот самый дядька собственноручно стащил с него штанишки и безжалостно отхлестал крапивой-жгучкой. За что наказал дядька племянника, чем тот его прогневал, в круговерти дней забылось, а вот оскорбитель­ную крапиву все помнят. "У него и сейчас заднее место свербит, рука у Миндовга тяжелая", - говорили про Эдивида, злорадно посмеиваясь, все те же недоброжелатели.

- Скажи нам свое слово, княжич, - попросил вдруг, об­ращаясь к Далибору, Товтивил. В последнее время старший сын Давспрунка стал все чаще задумываться, не так рьяно, как прежде, поддерживал Эдивида, когда тот, верный за­старелой привычке, прилюдно поносил Миндовга.

- Скажу, - встал с места Далибор. - Мы с вами побрати­мы, в одной воде купанные, одной пущей баюканные. Если недругам и случалось вложить меч раздора в наши руки, то это забудется. Но никогда ни мы, ни наши потомки не за­будем битв за наш и ваш край, битв, в которых мы стояли вместе. Наша кровь, пролитая там, красно-маковым цветом прорастет. В суровый век дано было нам родиться. С Ва­ряжского моря идут латиняне, ливонские и тевтонские ры­цари. Вольный прусс, брат жемайтийца, ятвяга и литвина, уже стал их рабом...

С затаенным дыханием и чуть ли не изумлением слуша­ли все взволнованные слова новогородокского княжича. С изумлением оттого, что говорил не отмеченный морщина­ми и не убеленный сединою достославный муж, а совсем еще юноша.

- С полудня, - продолжал княжич, - горьким дымом тя­нет. Горит Волынь, свищет над нею татарский аркан. Так неужто мы будем сидеть сложа руки и ждать, как лесной гриб, пока кто-то придет и срежет его под корень. Силу с силой надо нам слить, меч с мечом породнить. С этим пришли мы к вам в Литву из Новогородка. У нас в Новогородке говорят: лучше прожить день человеком, чем год - рабом.

Далибор сел. Давспрунк, а за ним - механически - и Эдивид расцеловали его. Медлительный Товтивил не сразу сообразил, как себя вести, промешкал, но было видно, что и до его сердца дошло пламенное слово. Костка и Хвал влюбленно смотрели на своего княжича.

Но это настроение длилось недолго. Эдивид быстро спо­хватился: очень уж сладко поет новгородокский соловейка. А еще не далее чем вчера целовался, поди, с Миндовгом. Давспрунк вспомнил, что ест и пьет в сожженной братовой Руте и что брат до конца дней своих не простит этого. Тов­тивил сидел с кислой миной: он никогда не любил людей, за которыми признавал превосходство над собою. Далибо­ра вдруг охватила жуткая усталость, он прикрыл глаза ла­донью. В упор смотрел на него воевода Хвал. Далибор по­чувствовал этот взгляд: он жег острым угольком, напоми­нал, что его, княжича, и всю дружину ждет предстоящей ночью весьма опасное дело.

- Надо ложиться спать, - решительно поднялся из-за стола Давспрунк. - Пей, ешь, целуй женщину, стой на го­лове, а спать все равно надо.

Далибора ждала постель из медвежьих шкур в Миндовговом нумасе. Тут еще висела люлька маленького Руклюса: второпях не успели, не смогли захватить ее с собой. Те же, кто сегодня правил бал в городе, еще, видно, не додума­лись, что с нею делать. Так и висела она на серебряном крюке, легонько покачиваясь. Далибор лежал, подложив руки под голову, и все почему-то ждал: вот сейчас в ночной тишине прозвучат решительные, уверенные шаги, войдет Миндовг и, строго прищурившись, спросит: "Кто трогал колыбельку моего сына?" Но тихо было в Руте. В пору бы­ло сказать: мертвая тишина. Между тем Далибор не знал и не мог знать, что этому городу, Миндовгову гнезду, оста­лось жить всего солнцеворотов десять-пятнадцать, а потом его навсегда покинут люди, он попадет во власть сыпучих песков, зарастет хвощом и лебедой, покроется лесом. Толь­ко грибы будут кучно сидеть там, где сиживали в засаде грозные вои.