— Они заберут нас! — сказал Френсис. — Остерегись! — Он вскинул руки и затрясся в жуткой пляске. Дети засмеялись и заухали страшными голосами.
— Ох какой славный вечер, — сказала Элен. — Холодно, но славно, и погода ясная, правда, Френ?
— Славно, — сказал Френсис. — Все славно.
Дверь «Позолоченной клетки» вела в вестибюль бывшего театра «Веселье», превращенный в заднюю часть бара. Сам же бар изображал — отчасти пародийно — богемные пивные Нью-Йорка сорокалетней давности. Френсис уставился на пару монументальных полуодетых грудей, колыхавшихся под рыжей шевелюрой и алым ртом. Обладательница этого богатства исполняла с эстрады городские страдания: «Ты б меня не оскорблял, если б рядом Джек стоял» — голосом, настолько лишенным музыкальности, что это уже было пародией на пародию.
— Она ужасна, — сказала Элен. — Чудовище.
— Да, так себе, — сказал Френсис.
Пол был посыпан опилками, зал освещен старинными люстрами и бра, переделанными под электричество. Длинный ореховый бар с надраенной латунной подножкой и тремя сияющими плевательницами; за полупустым баром человек со стоячим воротничком, узкой бабочкой и резинками на рукавах разливал пиво по высоким бокалам, а за столами, никак территориально не выделенными в зале, сидела публика, знакомая Френсису: проститутки, бродяги, пропойцы. Среди них, за другими столами, расположились мужчины в строгих костюмах и женщины в лисьих горжетках и шляпах с птичкой — их места в зале если чем-то и выделялись, то тем только, что люди на этих местах выглядели иначе. Так что «Позолоченная клетка» сегодня была музеем противоестественного братства, и улыбка бармена приглашала бродяг Френсиса, Элен и Руди, равно как их друга в чистой рубашке Махоню, принять в этом участие.
— Вам стол, друзья?
— Пока есть бар — не нужно, — сказал Френсис.
— Так прислонись же, друг. Что будем пить?
— Лимонад, — сказал Махоня.
— Я, пожалуй, тоже, — сказала Элен.
— Это пиво прямо соблазняет, — промолвил Френсис.
— Ты сказал, не будешь пить, — напомнила Элен.
— Я сказал — вино.
Бармен придвинул к Френсису бокал и посмотрел на Руди. Руди заказал то же самое. Пианист заиграл попурри из «Она знала дни получше» и «Мой любимый свалился с Луны» и предложил тем, кто знает слова, подпевать.
— Ты похож на одного моего приятеля, — сказал Френсис бармену с пронзительной улыбкой.
Бармен с пышной, волнистой седой шевелюрой и выразительными седыми усиками ответил ему взглядом, достаточно долгим для того, чтобы разморозить память. Потом перевел взгляд с Френсиса на Махоню, тоже улыбавшегося.
— Кажется, я вас знаю, орлы, — сказал бармен.
— Тебе правильно кажется, — ответил Френсис, — только когда я тебя последний раз видел, ты не отращивал щекоталку.
Бармен погладил серебристые усики.
— Ну и напоили вы меня, ребята, в Нью-Йорке.
— Это ты поил нас в каждом баре на Третьей авеню, — сказал Махоня.
Бармен подал руку Френсису.
— Френсис Фелан, — сказал Френсис, — а это Руди-фриц. Хороший человек, но малость того.
— Люблю таких, — сказал Оскар.
— Махоня Пакер, — сказал Махоня и подал руку.
— Я помню, — сказал Оскар.
— А это Элен, — сказал Френсис. — Живет со мной, а почему — убей бог, не знаю.
— А я все так же прозываюсь Оскаром Рио, друзья, и я вас в самом деле помню. Только не пью теперь.
— Хе, я тоже, — сказал Махоня.
— А я еще не отстал, — сказал Френсис. — Подожду до пенсии.
— Он сорок лет уже как на пенсии, — сказал Махоня.
— Неправда. Сегодня весь день работал. Заколачивал деньги. Как тебе мой новый костюм?
— Красавец, — сказал Оскар. — Нипочем не отличить от тех вон франтов.
— Что франты, что бродяги — разницы никакой, — заметил Френсис.
— Только франты выглядят как франты, — сказал Оскар, — а бродяги — как бродяги. Правильно?
— Ты умный мужик, — сказал Френсис.
— Ты еще поёшь, Оскар? — спросил Махоня.
— За ужин.
— Так спой же, черт тебя подери, — сказал Френсис.
— Раз ты так вежливо просишь… — согласился Оскар и повернулся к пианисту: — «Шестнадцать».
Немедленно раздались аккорды «Шестнадцати нежных лет».
— Чудесная песня, — сказала Элен. — Я помню, ты пел ее по радио.
— Твоя любовь не ржавеет, дорогая.
Оскар запел в микрофон, стоявший на баре. Голоса своего он не пропил и слуха не потерял. Время будто двинулось вспять: этот голос был также привычен американскому уху, как голос Джолсона или Мортона Дауни, — и даже Френсис, редко слушавший радио и в прежние годы, и, тем более, нынче, явственно помнил этот тембр и это тремоло, помнил по нью-йоркскому загулу, когда песни Оскара были хоралом нескончаемой радости для всех, кто мог их слышать, — так, по крайней мере, помнилось Френсису за далью лет. И то, с каким вниманием слушали Оскара бродяги, франты, официанты, лишь подтверждало, что этот пьяница не мертв, не умирает, а проживает эпилог незаурядной жизни. А все же, все же… вот он, спрятавшийся за усами, такой же калека, и в усталых его глазах читает Френсис страдания собрата, для которого жизнь оказалась, вопреки большому успеху, обещанием неисполненным и теперь уже точно неисполнимым. И песню он пел состарившуюся, но не от лет, а от износу. Песня его обтрепалась. Вытерлась песня.