Радуйтесь. Да.
До конца Евангелия Элен не дотерпела. На нее напала слабость, и она села. Когда месса кончится, она попробует что-нибудь съесть. Кусок хлеба, чашку кофе.
Элен повернула голову и стала считать молящихся — церковь заполнилась уже больше чем на треть, человек, наверное, сто пятьдесят. Они не могли быть все итальянцами, потому хотя бы, что одна женщина напоминала мать Элен, представительную миссис Мэри Джозефину Нёрни Арчер в элегантной черной шляпе. Вот что еще было общего у Элен с Френсисом: матери презирали их.
Лишь через двадцать один год Элен нашла сложенное и хранившееся под замком в записной книжке последнее завещание отца, о существовании которого не было известно и которое он написал, уже собравшись покончить с собой; половина скромных остатков его состояния отходила к Элен, другую половину он велел разделить поровну между ее братом и матерью.
Элен вслух прочла его матери — парализованной и уже десять лет тащившейся к могиле на шее у сиделки-дочери, — и ответом ей была торжествующая улыбка родительницы: ловко же она украла у Элен будущее, чтобы самой и сыну жить как паве с павлином. Сын вырос в политического адвоката, прославившись своим умением отсуживать наследство у вдов, и неизменно вешал трубку, когда звонила Элен.
Элен так и не сквиталась с тобой за то, что ты сделал с ней, Патрик, сам того не ведая. Даже ты, больше всех нажившийся на этом, не знал о мамашином двурушничестве. Зато с мамой Элен расквиталась: бросила ее в тот же день и уехала в Нью-Йорк, предоставив заключительный уход за ней дорогому братцу — каковой он и осуществил, поместив старую инвалидку в то, что Элен предпочитает называть богадельней, а на самом деле общественную лечебницу, дабы последние дни ей оплатил округ Олбани.
Одна и никем не любимая в богадельне.
Куда подевалось твое оперение, мама?
Нет, Элен. Как ты смеешь быть такой мстительной? А не ходила ли ты сама в павлиньих перьях — пусть недолго, пусть давно? Взгляни на себя: как ты сидишь и смотришь на постель, что манит тебя грязным бельем? Тебе, утонченной, претит эта грязь, разве не так? Не только потому, что — грязь, а потому еще, что не хочется лежать на спине, не имея перед глазами ничего прекрасного — только треснутая штукатурка да шелушащаяся краска потолка, — тогда как, сидя в кресле, можно созерцать хотя бы дедушку Лебедя или даже синие картонные часы на этой стороне двери, которые позволяют оценить время твоей жизни: РАЗБУДИТЕ МЕНЯ В… — словно хоть один постоялец этого заведения когда-нибудь воспользовался или желал воспользоваться устройством, или калека Донован увидел бы его, если бы даже им воспользовались, а увидев, принял к сведению. Часы показывали без десяти одиннадцать. Претенциозность.
Когда сидишь на краю постели в подобной комнате и держишься за тусклую желтую медь кровати, смотришь на грязное белье и мягкие коконы пыли в углах, возникает сильное желание пойти в ванную, где тебя только что полчаса рвало, и помыться. Нет. Пойти в настоящую ванную комнату в конце коридора, с ванной, где ты столько раз била и топила тараканов, а после драила эту ванну, драила, драила. Ты пойдешь туда по коридору в японском кимоно, с миндальным мылом в розовом полотенце, и ковер будет толстым и мягким под мягкими подошвами шлепанцев, которые в детстве ты держала под кроватью; шлепанцы с коричневыми шерстяными кистями и желтые внутри и мягкие, как лайковые перчатки, — ты нашла их под рождественской елкой, в коробке от Уитни. Санта Клаус покупает у Уитни.
Когда тебе уже нет дела ни до Уитни, ни до Санта Клауса, ни до туфель, ни до ног, ни до Френсиса, когда то, что, думалось тебе, будет длиться, пока ты дышишь, — когда все это сносилось и ты стала такой, как Элен, ты крепко держишься за медь и по коридору пошла бы наверняка босиком или в туфле с лопнувшей перепонкой, пошла бы по запакощенному вытертому ковру помыть себя под мышками и между старыми грудями махровой тряпкой — чтобы избавиться от запаха, — пошла бы, если бы было ради кого избавляться.
Конечно, Элен рисуется, когда предается таким мыслям: совсем как мать — и моет банную тряпку холодной водой за неимением другой, и, только вымывши дважды, осмеливается употребить ее для лица. А потом бы она (да, да, она, можешь ли себе представить? вспомнить можешь ли?) напудрила тело пудрой «Мадам Помпадур», надушила за ушами «Фиалкой Парижа» и волосы расчесала щеткой — шестьдесят раз туда, шестьдесят раз сюда, и сказала бы своему отражению: хочешь быть милой, веди себя мило. Артур любил, когда она милая.