И если ты такая женщина, как Элен, которая не превратилась в блядь, никого не ввела в грех… (Правда, мальчики встречались в ее жизни — в барах, одинокие, как зачастую она сама, но, кажется, с грехом они уже были знакомы. Однажды.)
Однажды.
Был ли однажды мальчик?
Да, с лицом священника.
Ох, Элен, какие же кощунственные мысли лезут тебе в голову. Слава богу, ты никогда не любила священника. Чем ты это объяснишь?
Тем, что священники добродетельны.
И вот, пока Элен держится за медь и смотрит на часы, все еще показывающие без десяти одиннадцать, и думает о шлепанцах, о музыке, о большой бабочке и белом голыше с именем адресата, у нее возникает мимолетная мысль о священниках. Ибо если тебя воспитали, как Элен, ты полагаешь, что у священников хранятся ключи от двери к спасению. Сколько бы ни совершила ты грехов (сколько песку в пустыне, соли в море), ты в тот час, когда держишься за желтую медь и наблюдаешь за часами, неизбежно придешь к мысли об отпущении и вспомнишь, как душила «Фиалкой Парижа» лифчик, чтобы он, открыв на тебе платье и целуя тебя туда, не почуял запаха пота. Но священники, Элен, не имеют никакого отношения ни к лифчикам, ни к поцелуям, и тебе должно быть стыдно, что ты смешала их в одну мысль. Элен искренне раскаивается в такой мысли, но как-никак это было трудное время и для нее, и для ее веры. И хотя утром она молилась в церкви, и потом, с перерывами, целый день, и накануне ночью молилась в машине Финни, повторяя: «Се, отхожу ко сну», когда ни сна не было, ни возможности уснуть, — по сути, Элен не чувствует никакой нужды исповедаться в грехах и получить отпущение.
Элен даже задается вопросом: католичка ли она в самом деле и что такое в наши дни католик? По чести, думает она, может быть, и не католичка. Но если не католичка, то и ничто другое. Она определенно не методистка, господин Честер.
Привело ее к этой неопределенности скопление грехов, и если вам угодно назвать их грехами, то скопление это — изрядное. Сама же Элен предпочитает называть их решениями — потому-то она и не чувствует нужды исповедаться. С другой стороны, задается вопросом Элен, понимает ли хоть одна душа, насколько добродетельной была ее жизнь? Она ни разу никого не предала, а это, в конечном счете, для нее самое важное. Она признает, что оставила Френсиса, но предательством это никто не назовет. Можно, пожалуй, назвать это отречением, вроде того как отрекся ради любимой женщины король Англии. Элен отрекается ради мужчины, прежде любимого, чтобы он был настолько свободен, насколько ей нужно и насколько сама всегда была свободна, насколько оба были свободны, даже в те времена, когда их соединяла самая крепкая связь. Не Френсис ли попрошайничал на улицах, когда она заболела в тридцать третьем году? А ведь до этого он никогда не попрошайничал. Если Френсис мог попрошайничать ради любви, неужели Элен не сможет отречься ради нее же?
Ее отношения с Артуром и с Френсисом кое-кто сочтет греховными. Она признаёт, что некоторые другие ее вольности с заповедями Бога и Церкви могут сильно сказаться, когда настанет время Суда (медь и часы, медь и часы). Пусть так, но никаких священников она вызывать не будет, и сама к ним тоже не пойдет. Никому и ни под каким видом не объявит она, что любовь ее к Френсису была греховной: весьма вероятно — да нет, безусловно, — она была самым важным событием в ее жизни, важнее в конечном счете, чем любовь к Артуру, ибо Артур оказался недостоин.
Поэтому, когда калека Донован снова стучится в одиннадцать часов и спрашивает у Элен, не нужно ли ей чего, она отвечает: нет-нет, спасибо тебе, старый калека, мне больше ничего не нужно и никого. И старик Донован говорит: сейчас заступает ночной дежурный, а я отправляюсь домой. Приду утром. А Элен говорит: спасибо, Донован, спасибо тебе большое за твою заботу и за то, что пожелал мне спокойной ночи. И когда он отходит от двери, она отпускает медь и думает о Бетховене, об оде «К радости».
И слышит приближение радостных толп.
Да да-да.
Да да-ди-да-да.
И чувствует, как ее ноги превращаются в перья, а голова медленно слетает вниз на встречу с ними, и тело сгибается под грузом такой большой радости.