Выбрать главу

— К кому же мне идти? К твоему сыну, или к дочери, или к обоим вместе, или ни к тому, ни к другому? Я избираю последнее.

Она круто повернулась и начала сходить с террасы в сад.

— Чудесная женщина моя жена, и как любит моих бедных больных… Моя верная… Пенелопа…

Он странно рассмеялся, точно радуясь своему собственному сравнению своей жены с Пенелопой.

— Но представьте, она пользуется чудесным здоровьем и цветет, как роза, не нуждаясь в ваших услугах, любезный доктор…

Я сделал холодное лицо и, бесцеремонно прервав его, повел речь о его больных. Я довольно долго распространялся о состоянии их здоровья и закончил свои слова заявлением, что его сына я буду лечить электричеством, дочь — железом. Старик был очень доволен и сейчас же распорядился послать в город за аппаратом и лекарствами.

Я провел в его доме ночь, на другой день я не уехал по разным причинам, на третий тоже. Я оставался под разными предлогами, чему тайно способствовала хозяйка дома, действуя в этом направлении на мужа. За это время я довольно близко сошелся с княжной Ниной, но беседовать с ее прелестной мачехой мне мешал старый сатир — ее муж.

В отместку за это, она ловко устраивала мимолетные встречи со мной, но, кроме того, мы вели разговор без слов, одними глазами. Только в последние часы моего пребывания в доме, нам удалось остаться вдвоем в маленькой комнате.

Мы сидели рядом на диване и тихо разговаривали.

Странный характер имел этот разговор. Ни один из нас не упомянул ни одного слова, после которого возможно было бы сказать: однако, это есть умысел на убийство больного под видом его излечения, но мы прекрасно понимали друг друга. Недосказанные слова договаривались из глубины наших глаз с самым выразительным красноречием, тонкими улыбками, змеившимися на губах, и отражались в душе увлекательной прелестью взаимного согласия на грехопадение, дополнялись пожатием рук и из кончиков пальцев одного пробегали по нервам другого, вместе чувством опьяняющего сладострастия, совершенно как звуки по струнам какой-нибудь арфы, по которым ударяют пальцы музыканта. Удивительный все-таки инструмент этот двуногий царь земли — человек с его струнами-нервами, по которым дьявол и ангел попеременно отыгрывают свой репертуар бесконечного разнообразия от сатанинского хохота до самых торжественных аккордов плачущей души, с его мозгом, в котором, как в волшебном фонаре, отражаются картины мира, занимая и пленяя его «я». Не менее удивителен и я, доктор Кандинский, самая сложная органическая машина, по моему беспристрастному мнению о себе, но, увы, машина — не более.

Сидя рядом с самой очаровательной из всех дочерей Евы и обдавая жар всех своих ощущений холодом иронии и самоанализа — занятие чрезвычайно полезное в смысле познания самого себя, — я смотрел на нее, испытывая род какого-то сладостного головокружения, точно нас что-то уносило под нашептывание самых необузданных речей. Меня вполне можно понять, если только можно представить себе ее чудное лицо, озаренное блеском ее смеющихся глаз, в которых сверкали золотистые искорки, электрически отражаясь во мне, — ее заразительно-увлекательный смех на розовых губах, от которых, казалось, исходил жар страсти. Я, однако же, вовсе не считал себя побежденным обаянием этой женщины, а совсем наоборот — обдумывал план победить ее. Я был сдержан, минутами резок и, коварно заставив ее разговориться, в свою очередь дал ей понять, что роль медика допускает всевозможные способы лечения и что в искусственном поддержании жизни калек нет ровно ничего гуманного. «Знаете, княгиня, — говорил я ей, — в сущности, нет ни малейшего резона поддерживать подгнивающий худосочный организм, в котором бьется опечаленная грустная душа. Страдающий субъект с прекращением жизни только выигрывает в смысле уничтожения страданий. Человеколюбие должно заключаться только в одном: в уменьшении страданий на земле. Поддерживая слабые существования, мы достигаем как раз обратного — увеличения страданий. Люди, одержимые слабостью, называемой любовью к ближнему, обладают родом слепоты: они не хотят видеть, что, спасая несчастных, они обрекают их на мучения; жестокие умы часто видят дальше: отсекая голову, они уничтожают боль. Я допускаю мысль, что какой-нибудь Каракалла, бросавший тысячи людей в Тибр и на съедение зверям, уменьшил сумму страданий на земле, а Людовик Святой — увеличил. Кроме того, он вызвал чувство проникновения жалостью — оно мучительно. Стоит только подумать обо всем этом хорошенько, чтобы сердце превратилось в камень. Не удивляйтесь, княгиня Тамара Георгиевна, если я кажусь вам злым».