— Вы неправы, Лидия Ивановна. Негодяйство этого доктора в высшей степени интересно: оно психологически вытекает из брожения его мыслей. Между человеком, который и не может быть никем иным, как мерзавцем, и таким, который сделался таким вследствие умственного извращения и невозможности примирить противоречия жизни — целая бездна. Человека делает интересным исключительно процесс борьбы в области его ума и духа, в силу которого в конце концов он приближается к ангелу или черту. Иначе это тигр или овца, и для нас то и другое неинтересно.
— Не знаю, Бриллиант, может быть, вы отчасти и правы, но как бы то ни было, рассуждения его ужасны… Для него люди — флейты и скрипки, — вот парадоксы!.. Вы, Бриллиант — контрабас, я — виолончель, а вы, Куницын… бедненький, да что вы сегодня такой смешной!..
Всматриваясь в лицо молодого человека, Лидия Ивановна протяжно рассмеялась и смех этот звенел, как ручеек, пробегающий по камням.
— В самом деле, что с тобой, брат? — сказал Бриллиант. — Ты смотришь мрачно, но надеюсь, поведение этого злополучного доктора нисколько не касается до других юных жрецов Эскулапа.
— Касается, и даже очень, черт возьми! Вы все глупцы, если этого не понимаете, — воскликнул Куницын и загоревшимися глазами обвел лица присутствующих. — Для меня совершенно ясно, что его мысли должны мучить многих из нас. Мы все признаем, что организм наш — машина, и все преданы самому грубому реализму. Черт возьми, разве не понимаете, что невозможно все отрицать и быть спасителем ближних? Из нас могут вырабатываться мученики науки или палачи, только первые что-то незаметны. Затем, большинство — алчные эксплуататоры человеческих страданий, для которых спасать или убивать — безразлично. Прощайте.
Он быстро направился к двери. Лидия Ивановна, переглянувшись с другими студентами, со звонким смехом пошла его догонять.
На другой день, вечером, вся компания снова собралась в той же комнате. Девушка, развернув толстую тетрадь, сказала:
— Ну-с, господа, да разверзится ваш слух. Внимайте о дальнейших похождениях нашего интересного медика. Вот увидите — скоро он начнет пожирать своих больных, как рябчиков.
Она рассмеялась и приступила к чтению.
VIII
— Милый доктор, вы сегодня очень насмешливы, — говорила дрожащим голосом Нина Евстафьевна, сидя со мной в тени беседки из вьющихся виноградных лоз.
Под тонкой кожицей ее бледного лица играл легкий румянец, тонкие губы были сухи и страдальчески полураскрылись. Она была очень мила и отличалась той болезненной красотой, которая наступает одновременно с особого рода болезнью сердца, против которой железо бессильно. Как видите, мое лечение быстро привело к цели: пациентка ожила и все ее существо, казалось, светилось особенным светом, исходящим из зажженного в ее сердце пламени. Я не отступал от основного принципа медицины: клин выбивать клином, но вместо микстуры прописал другой напиток — более приятный и свойственный женской природе — любовный яд. Кроме того, вот уже месяц, как пациентка, по моему предписанию, разгуливала на свежем воздухе, вдыхая в себя чистейший кислород, глотала в гомеопатических дозах железо и в аллопатических другой напиток, который можно назвать «ядом любви». Ее брата в это время я лечил электричеством. Оно дало, как я и ожидал, обманчиво-благоприятные результаты, приведшие князя и старую грузинку в восторг, так что моя репутация волшебника в их глазах все больше росла. Я, однако же, понимал, что это только временное возбуждение нервов, и на вопросы отца отвечал двусмысленно, с видом величаво-таинственным, как римский авгур.
— Monsieur Кандинский, я должна сознаться: иногда вы просто пугаете меня; вы смотрите на меня страшными глазами, точно иронизируете, глядя на меня. Мне больно думать, что я, такое слабенькое, больное создание, не вызываю в вас участия. А тогда, помните, вы мне показались таким добрым, что я подумала, что ко мне явился мой добрый ангел. Но я понимаю, вы разочарованы, вам можно многое простить, в вас все интересно и все мило мне.
Она протянула последнюю фразу с неизъяснимой прелестью и стыдливо поникла головой.
— Добрый ангел и доктор Кандинский — что-то не вяжется. Впрочем, я могу отнести к себе это сравнение с добавлением одного коротенького словца: падший; насколько мне известно, в небесной обители он считался первым скептиком и был обращен в сатану, и поделом: сомнение — широкая дорога в ад. Так это происходит и у нас, только слово ад надо заменить другим: мучение. Ну да-с, я мученик, если хотите, мученик мысли, потому что вопрос Пилата: «Что есть истина» так и остается вопросом без ответа вот уже почти двадцать столетий, и — мученик любви, потому что ее пламя гасится во мне холодным отрицанием.
Помню хорошо, что все это я говорил с иронизирующим и бесстрашным видом, с целью, говоря попросту, порисоваться; но вдруг, к удивлению своему, почувствовал, что как-то нечаянно высказал чистейшую правду о себе.
— Милый Кандинский, я вижу, что не ошиблась в вас. Вы ожесточены и презираете людей, потому что они вас не стоят. Вы выше всех и вы такой ученый, но ваши мысли — холодная бездна. Доктор, вы меня трогаете, хотя вы и злы. Мне хочется плакать над моим милым падшим ангелом…
Она простерла ко мне свои нервно-дрожащие руки, в глазах ее светилась мольба и головка закачалась, как цветок во время ветра. Я сжал ее холодные худенькие руки в своих; голова ее склонилась к моему плечу и черные кудри ее волос свесились, как виноградные грозди. Сколько прелести и грации было в ее искреннем порыве и сколько трогательной нежности в выражении ее маленького лица с светящимися, полными мольбы, как у робкой газели, глазами! Но ее пальцы были холодны как лед, под тонкой кожицей виднелись синеватые жилки, и вдруг во мне произошло что-то дикое и до крайности смешное. Что делать, я привык быть в роли анатома, и притом у меня было пылкое воображение, и оно нарисовало мне картину далеко не поэтическую: артерии и вены со струящейся кровью по ним, учащенно бьющееся красное сердце, бесчисленные нити волокон… Мою душу внезапно охватил холод бездны и я почувствовал злобную веселость. Охватив рукой ее тоненькую талию, я начал ей что-то нашептывать. Внутренне я, конечно, глумился, но однако же, когда она, приподняв голову, уставила на меня свои чудные глаза, мне показалось, что сама поэзия поднялась с глубины кровавого скелета, которым она мне рисовалась. Потом она снова как бы замерла, прислушиваясь к каждому моему слову, и только вся нервно содрогнулась, почувствовав на своем лице мой холодный поцелуй.
— Георгий Константинович, вы меня или любите, или мало уважаете, — сказала она слабым дрожащим голосом.