Он-то думал, это пустяк — сердцу не закажешь — одного любить больше, другого меньше! А выходит, не пустяк, выходит, непорядок, мало того — нарушение порядка, человеческого и божеского, и вот оно, доказательство, у него в руках.
Да, вот он, ключик. Хакендаль держит его двумя пальцами, точно ключик волшебный, точно действие его еще мало изучено и обращаться с ним надо осторожно. Да ключик и впрямь волшебный: он открывает Железному Густаву нечто новое, доселе неизвестное. Отцовское сердце не может быть железом, это земля, которую снова и снова перепахивают плугом; иные борозды после такой пропашки век не зарастают.
Хакендаль стоит перед письменным столом; один бог знает, как он здесь очутился, но раз уж он здесь, назад он не отступит. Да и с какой стати? Прусский унтер-офицер не отступает, он смотрит врагу в глаза, он прет напролом! Хакендаль уставился на стол — это большой письменный стол светлого дуба с обильной резьбой, отделанный желтой медью; каждое медное украшение ощерилось львиной пастью.
И в такую-то пасть он вставляет ключик, повертывает, и представьте, ключик в самый раз! Но Хакендаль не удивляется, он, собственно, так и думал, он знал, что этот побывавший у слесаря ключик в точности подойдет к его столу. Хакендаль открывает им стол и заглядывает в ящик. И вдруг ему вспоминается, что, когда дети были маленькими, в ящике справа, у самого края, всегда хранился красно-бурый брусок жженого сахара. Каждое воскресенье после обеда дети подходили к столу, и отец, творя суд за прошедшую неделю, отрезал для них ножом по куску этого лакомства — кому больше, кому меньше, смотря как кто себя вел. Он считал это полезным — и для здоровья, и для воспитания; в молодости Хакендаля сахар был в цене, считалось, что он дает силу. Отец и хотел, чтоб дети у него выросли сильными…
Потом оказалось, что это вздор. Зубной врач пояснил Хакендалю, что от сахара у детей портятся зубы. Хакендаль хотел как лучше, а вышло хуже. В жизни часто так бывает. Хочешь как лучше, а выходит хуже. Должно быть, маленько ошибся, ведь он учен на медные гроши. С Эрихом он тоже хотел как лучше, а вышло хуже. Мало он струнил Эриха, и теперь сын у него — вор, а хуже этого и быть не может, — у себя и доме таскает, негодяй, обкрадывает родителей, братьев и сестер…
Человек за письменным столом стонет. Его гордость ранена, его репутация забрызгана грязью: если сын вор, значит, и отец не без греха! Стоя на месте и не двигаясь, он тем отчетливее сознает, как неотвратимо утекает время, вот уже и четыре пробило. Пора спускаться вниз, в конюшню, присмотреть, как засыпают корм и чистят лошадей. Через полчаса вернутся первые ночные извозчики, надо с ними рассчитаться. У него нет времени стоять столбом, и печалиться о свихнувшемся сыне.
Надо бы, разумеется, проверить деньги в холщовых мешочках, установить, сколько не хватает, и допросить сына. А затем присмотреть за покормкой и чисткой лошадей, приказать запрячь свежих и принять ночную выручку… Но ничего этого он не делает. И только в раздумье встряхивает холщовым мешочком — Зофи вышила на нем красным крестиком «Десять марок», в мешочке хранятся золотые достоинством в десять марок…
Однако он не пересчитывает содержимое мешочков, не идет ни к сыну, ни на конюшню, а стоит, погруженный в воспоминания.
Армия сделала его человеком, она дала ему твердые устои; с чем бы он потом ни столкнулся в жизни, военная служба на все и про все была ему примером и указанием. Встречались в казармах и воры, и даже отпетые негодяи, льстившиеся на табак или колбасу, присланную товарищу из дому. На первых порах виноватому внушали по-тихому: в темную ночь, заголив ему зад, нещадно пороли ремнем с металлической пряжкой. Голову ему обматывали конским потником — больше для порядка: в таких случаях ни один унтер не услышит крика… Если же и порка не помогала, если вор был действительно неисправим — враг своим товарищам, — его, разжаловав перед всем строем, переводили в штрафной батальон — стыд и срам! Товарищи, да, товарищи — великое дело, но разве отец это не больше? Разве обокрасть отца не большая низость, чем украсть у товарища? Старик Хакендаль стоит в нерешимости, он видит перед собой сына, через три часа сыну собирать учебники и отправляться в гимназию. Трудно представить, что Эрих больше никогда не пойдет в гимназию, он — гордость отца, его надежда! Но так оно и будет! Хакендаль видит солдата перед строем, определенного, известного ему солдата, у него такой длинный, с горбинкой, бледный нос! Слезы текут по щекам у несчастного, но голос офицера звучит неумолимо, произнося окончательный, необратимый, убийственный приговор — человеку и вору…