Все засмеялись, а Хакендаль заметил:
— Плохи были бы наши дела, если бы мы уже нуждались в таких сопляках! Нам, благодарение богу, таких, как ты, еще не нужно. Но, постойте, что же вы меня-то забыли?
— Тебя, отец? Да при чем тут ты?
— Как при чем? Я, разумеется, тоже явлюсь добровольно.
— Но, отец, ты же старый человек!
— Какой же я старый? Мне только пятьдесят шесть минуло! И уж за вами я, во всяком случае, угонюсь.
— А как же, отец, дело, извозчики, пролетки?
— Что мне дело! Отечество на первом месте. Нет, дети, решено — я с вами.
— И всегда-то отец говорил, — заныла мать, — что дня свободного не может себе позволить, без него все пойдет кувырком. И вдруг — на тебе! — на войну собрался.
— Извозчичий двор я на тебя оставлю, мать!
Все снова рассмеялись.
— И ничего тут смешного нет! А кто же, по-вашему, будет исполнять всю работу за мужей, призванных на фронт? Конечно же, их жены! Ничего, мать, справишься! Да и Эва тебе поможет. Но что ты, Эва, сидишь как в воду опущенная? Слова от тебя не слышно… Что с тобой?
— Со мной ничего. Это, верно, от жары и толкучки перед Замком…
— Отец, — снова завел Гейнц. — Но дойдет же и до меня! Сколько, по-твоему, протянется война?
— Ах ты сопляк! — снова рассмеялся отец. — Ну месяца полтора, от силы до рождества, тебе-то все еще будет тринадцать! Да, уж рождество отпразднуем дома. При современных средствах воины…
Разговор продолжался все в том же духе, но папаша Хакендаль не замечал, что говорит, в сущности, он один, остальные до странности молчаливы.
Эрих сидел за столом с поникшей головой; правда, он снова дома, все прощено и забыто. Деньги он вернул, завтра ему к директору — узнать насчет аттестата и выпускных экзаменов, а там и на призывной пункт. Он сидит в кругу семьи, никто его не упрекает, но еще, кажется, и часу не прошло, а на него уже словно навалилась какая-то тяжесть, что-то комком стоит в горле. Эти привычные, до отвращения надоевшие лица, вечно ноющая мать, и то, как отец орудует вилкой, и постоянно сопровождающий Отто запах конюшни, — все это точно сковало его кандалами.
Когда он работал у адвоката, ему трудно было понять, как это он, Эрих, заделался вором, таскал у отца деньги на выпивку и на девок… Но вот он опять здесь — и он это понимает. Все, что угодно, лишь бы вырваться из этой обстановки, из спертой, затхлой атмосферы мещанского существования! Да и война, о которой так тупо и плоско рассуждает отец («Накладем этим красноштанникам!»), разве та война, о которой он говорил адвокату? Нет, он имел в виду нечто совсем другое! Этот дом, этих людей — стоит ли их защищать, это надо взорвать динамитом! Разве это Германия!
Эва, безмолвная, бледная Эва, обычно — первая тараторка, сидит перед своей тарелкой и ковыряет в ней вилкой, каждый кусок застревает в горле. Словно из отдаленья доносятся к ней голоса. Где-то в другом мире, ровно в девять ей надо ждать на углу Большой и Малой Франкфуртерштрассе. А ведь отец ни за что не позволит ей выйти после ужина.
Надо бы придумать увертку, какой-нибудь благовидный предлог, но она не в силах сосредоточиться. Смуглое лицо с черными усиками и черными злыми глазками заслонило от нее все. «Ты шлюха…» — сказал он. Никто никогда ей такого, не говорил, а скажи кто, она рассмеялась бы ему в лицо. Если Эва и не слишком строга с мужчинами, этого она не допускала, и, значит, никакая она не шлюха! А он с первой же минуты обращается с ней, как с последней дрянью, и, значит, в его руках она такой и станет, он об этом позаботится!..
Неизбежной, неотвратимой предстает перед ней ее судьба. Вскользь вспоминает она, что Эрих перед ужином вернул ей «ее деньги», что-то бормоча со смущенным видом, и невольно задумывается над тем, как она теперь богата — чуть ли не пятьсот марок, и эти драгоценности… Но на углу Большой и Малой Франкфуртерштрассе под ярким газовым фонарем стоит Эйген. Эйген! Эйген свистнет, и она бросится к нему со всех ног. Эйген скажет: «Разгружайся!» — и она разгрузится. Эйген велит: «Ложись!» — и она ляжет.
А как же старший сын? Как Отто? Единственный из семерых сидящих за столом, он знает свою завтрашнюю судьбу — в эти дни, когда все так гадательно. Завтра он явится в казарму, ему выдадут обмундированье, погрузят в вагон…
Он уже видит, как взбегает по лестнице и дважды нажимает кнопку звонка, — и тогда, что тогда?
Густэвинг, его сыночек, будет уже спать — тем хуже! Один на один, без всякой помехи, станут они друг против друга, и она спросит: «А как же обещанное? Бумаги? Законный брак? Густэвинг?..»
Мысли его ворочаются медленно, с усилием, он вспоминает, что все его бумаги в образцовом порядке лежат в отцовском письменном столе, на каждого из детей — своя папка. Завтра поутру, перед его уходом в казарму, отец отопрет письменный стол и выдаст ему все необходимое: военный билет, метрику, свидетельство о крещении… А собственно, зачем оно?..