— Король всего лишь ребенок, — не согласился Уильям, отступая в тень от стены, падающую на западную сторону. Солнце только поднималось к зениту, и на плещущиеся у подножия плато волны еще ложились неровные изломанные тени от сторожевых башен. — Никто не станет его слушать. Регент первым отдаст приказ запереть мальчика в покоях с вазой фруктов и не позволит ему даже решать, в чем выйти к обеду. А самому графу будет только на руку, если Сибилла исчезнет в гареме какого-нибудь эмира.
— Они не посмеют! — возмутился Ариэль, нахмурив остро изогнутые брови. — Принцесса сама бы не согласилась на подобное.
Как будто кого-то интересовало ее согласие. Лишь однажды Сибилле позволили выбирать, и она привела к самому подножию Иерусалимского трона Ги де Лузиньяна. А попади она в руки сарацин, и через какое-то время король легко может получить письмо, в котором его уверят, будто его мать без памяти влюблена в одного из своих пленителей и не желает возвращаться к христианам. Впрочем, так порой поступали и сами христиане.
Сабина наверняка бы изогнула губы в презрительном подобии улыбке и сказала, что мужчинам нет ровным счетом никакого дела до чувств женщин. Особенно когда речь шла о политике двух королевств.
— Мессиры, — обаятельно улыбнулся Жослен, в одно мгновение вернув их на семнадцать лет назад, в холодную и промозглую прецепторию Ля Рошели. Жослен умел улыбаться даже тогда, когда всем остальным хотелось опустить руки. — Вы слишком увлеклись своими попытками заглянуть в будущее. Принцессе еще ничего не угрожает. А наш долг в том и состоит, чтобы не допустить… беды.
— В первую очередь, это долг ее многомудрого мужа, — не согласился Уильям. Тень под стеной постепенно смещалась в сторону, и в какой-то миг ему померещилось марево над зеленоватой морской водой. — Но он что-то не слишком озабочен трещинами в кладке. Не знать о них он не может, если, конечно, не совсем глупец и не посылает каменщиков с проверками. Но его стараниями стена могла бы и обвалиться, если бы твоему оруженосцу не вздумалось нарушить запрет капеллана и полазать по холмам.
— Мальчик скучает по дому, — пожал плечами Жослен. — Сдается мне, через пару-тройку лет у него не будет иного выбора, кроме как присоединиться к Ордену, но пока что… Ему тяжело от того, что приходится безвылазно сидеть в прецептории, а я ему не отец и уж тем более не хозяин, чтобы запирать его там, как в клетке. Но, как видишь, и от своеволия бывает немало пользы.
— Вопрос только, что нам теперь с этим делать, — пробормотал Ариэль, имея в виду вовсе не своеволие. — Не удивлюсь, если мы пойдем к де Лузиньяну, а он вновь умоет руки. Ему выгодно восстанавливать стены за наш счет, останется больше золота на новые сады или какая у него нынче блажь?
Уильям раздраженно подумал, что Балдуину следовало дать сестре пощечину, когда она заявила, что желает в мужья этого холеного и не в меру одухотворенного красавчика. Письмо Сабины сильно встревожило его и поселило в душе недюжинные опасения, что если маленький король скончается от болезни, то хитрые бароны вполне могут предпочесть легко управляемого Ги надменному и уверенному в себе Раймунду. Хотя, признаться, дело было не только в этих опасениях. Противостояние с де Ридфором перешло на новый уровень после того, как в январе в Аскалон явился с письмом от магистра — и наверняка приказом обшарить каждый угол в прецептории — пекарский сынок Эдвард. Уильям и без того пребывал не в лучшем настроении, озадаченный дюжиной мелких крепостных проблем разом, а потому в первое мгновение успел всерьез испугаться, что попросту свернет Эдварду шею, когда тот вздумал обратиться с каким-то вопросом к Жослену. Что именно он хотел спросить, Уильям так и не узнал, потому что разговор Эдвард начал с неприкрытой угрозы:
— Давно хотел полюбопытствовать, любезный брат… Прости, запамятовал, как тебя зовут. Серафин, верно?
Спасло Эдварда только то, что Уильям попросту опешил от такого вопроса. И прежде, чем он успел хоть что-то сделать — а, вернее сказать, наломать дров от мгновенно вспыхнувшей в груди ярости, — Эдварда уже швырнуло в стену, от души приложив мерзавца затылком о холодный камень, и в полудюйме от его правого глаза замерло острие узкого длинного кинжала.
— Слушай. Меня. Внимательно, — процедил Ариэль, и Эдвард затрясся так, что это вполне могло сойти за очень старательный кивок. — Если ты, погань, посмеешь хоть кому-нибудь рассказать об этом, то я разрежу тебя на дюжину частей и скормлю псам. И даже если потом меня будет судить капитул, тебе это уже ничем не поможет. Так что запомни раз и навсегда: никакого Серафина ты не знаешь и никогда этого имени не слышал. Иначе твоими кишками украсят пару деревьев в ближайшем саду. Это тебе понятно?
Понятно Эдварду было, и еще как. А Уильям долго не мог отделаться от мысли, что он, кажется, страшным образом недооценивал Ариэля все эти годы. Привык опекать, заигравшись в старшего брата и позабыв, что Ариэль одной крови с Льенаром. А тот бы и не вспомнил, что Устав запрещает даже поднимать оружие против христиан, и зарезал бы Эдварда, не задумываясь. Льенар хранил их секреты лучше, чем когда-либо удавалось им самим. И Льенар бы уж точно не позволил врагу выведать нечто настолько важное. В том, что Эдварда стоило считать врагом, Уильям уже не сомневался.
Но, как ни странно, спокойнее всех на эту выходку отреагировал сам Жослен. Только закрыл лицо рукой и прошептал, когда пекарский сынок уже не мог его слышать:
— Прошу Тебя, Господь, если Тебе нужна моя жизнь, то я отдам ее, не задумываясь. Но позволь мне отмолить ее грех.
Уильям запоздало подумал, что все эти годы Жослен, должно быть, жил с мыслью о смерти. И это была страшная мысль. Он сам бы не смог постоянно — в каждом сражении и каждой стычке с притаившимися в засаде разбойниками — ждать смерти, надеясь, что это знак посланного любимой женщине искупления. Ведь если ему наконец-то позволено умереть, значит есть надежда, что она спасена и больше не нуждается в его молитвах. Уильяму порой казалось, что его собственная жизнь — настоящая жизнь, которую можно было вспоминать с гордостью — началась лишь со вступления в Ордена. А для Жослена она на этом закончилась. Он поставил на себе крест в неполные двадцать лет, и всё, что было после, лишь скрашивало его беспрерывное ожидание смерти. Быть может, поэтому он так долго не решался довериться другим.
— Ты всегда был моим самым близким другом, — сказал Уильям, сам не понимая, почему делает это едва ли не впервые за семнадцать лет, и Жослен попытался улыбнуться.
— Как и ты моим. И я всё чаще думаю, что обрел настоящих друзей лишь в Ордене, потому что Бог не желал, чтобы я отчаялся. Но будь моя воля… Я предпочел бы не знать никого из вас.
Уильям не обиделся. Ариэль, надо полагать, тоже. Само слово «обида» было бы неуместно и неприменимо к тому, что они оба могли бы почувствовать в ответ на эти слова. Между ними стояла смерть, и они были не в праве просить Жослена забыть об этой смерти, как забывают о дурном сне.
Больше они к этому разговору не возвращались — по Жослену с первого же взгляда было понятно, что он благодарен, но не в силах это обсуждать, — и вновь сосредоточились на надвигающейся войне. Прошлое от них все равно бы никуда не делось, а вот будущее сулило сотни и даже тысячи трудностей. И новых смертей. Растрескавшаяся стена была лишь первой из неприятностей в череде многих.
— Сдается мне, каменщики нас тоже не порадуют, — проворчал Ариэль, поднимая взгляд на уходящий вверх узор трещин и вскидывая руку ко лбу, чтобы глаз не слепило солнце, уже начинавшее ощутимо, по-летнему, припекать. Уильям ждал, что в ближайшие несколько дней на Святую Землю вновь обрушится хамсин.
Жослен хотел что-то ответить, но осекся, едва успев раскрыть рот, и повернул голову в сторону едва протоптанной у самой стены дорожки.
— Чего тебе, приятель? — спросил он миролюбивым тоном. Мальчишка-оруженосец — сын кого-то из сержантов, вступившего в Орден на пять лет во искупление грехов и сложившего голову за полтора года до истечения этого срока — остановился в полуярде от них, тяжело дыша, и доложил запыхавшимся голосом: