— Ты глупец, брат Уильям, — раз за разом звучал в голове змеиный шепот Жерара де Ридфора. Он видел плененного магистра всего несколько мгновений, но этого было довольно. — И ты здесь умрешь.
— Но я хотя бы не предатель, — ответил ему тогда Уильям, с трудом разомкнув пересохшие губы. Де Ридфор, верно, считал, что победил своего давнего противника — победил ценой, о которой Уильям не мог даже помыслить, — и потому ликовал, словно мальчишка, но Уильям не чувствовал даже ненависти к этому глупцу. Де Ридфор мог радоваться унижению врага, сколько пожелает. Теперь это не имело никакого значения.
— Я один ответственен за то, что Орден продолжил сражаться за Аскалон. Другие братья лишь исполняли мой приказ, — говорил Уильям — повторял раз за разом, зная, что всего одно слово египетского султана может лишить жизни их всех, — но чувствовал, что его будто и не слышат.
Пламя перед глазами разгоралось всё ярче.
— Я слышал иное, — звучал в голове голос кого-то из сарацин. Не то эмира, не то одного из братьев султана. — Ваши рыцари, маршал, болтливы, словно девицы. И немедля поведали нам, будто им было велено исполнять приказ магистра, но они, увы, оказались не в силах сложить оружие, видя, что вы намерены продолжать свое неразумное сопротивление. Салах ад-Дин — милостивый правитель, но он не терпит лжи.
— Жаль, что его обманывают его же подданные, — глухо отвечал Уильям, рассеянно думая о том, что милостивые сарацины могли бы и позволить раненому хотя бы сесть. Впрочем, побежденному франку, да еще и храмовнику, не стоило и надеяться на милосердие. С маршалом Ордена предпочли бы говорить на языке металла, даже если бы он сложил оружие добровольно, а не будучи лишенным всех путей к отступлению.
— Да как ты смеешь, кафир?! — кричал взбешенный голос, и его наотмашь било по лицу. — Кто дал тебе право обвинять моих единоверцев во лжи?!
От привкуса крови на губах в горле поднималась тошнота, и пот, казалось, тек по спине ручьем, пропитывая и без того пыльную и грязную одежду.
— Тот, кто посмел заявить благородному султану, что мои рыцари могли нарушить Устав, — спорил Уильям, зная, сколь жалко он выглядит теперь в глазах врагов. Что ж, пусть смеются. Пусть казнят, понимая, что они в силах лишь глумиться над ранеными и ослабевшими от кровопотери. Они могут смеяться теперь, но они помнят, что не смеялись, когда у христиан были мечи и копья. Они знают, что их победа над загнанными в угол людьми стоит очень немногого. Но если казнят… Лишь бы только его одного. — Мы верно служим Господу нашему…
Пламя пылало так близко, что казалось, будто оно вот-вот сожжет ему все лицо. Обуглит до черноты и неузнаваемости и не оставит ничего, что отличало его от других. Ничего, что…
Ты красивый, — шептала Сабина, лаская пальцами его лицо, проводя линии по щекам и носу, и ее слова и прикосновения вызывали в нем чувство тщеславия, которого не должен был испытывать храмовник. Чувство, будто принадлежавшее к другой, чужой жизни, им незаслуженной. Он не должен был думать о Сабине сейчас — когда их жизни висели на волоске и сам Орден стоял на краю бездонной пропасти, — но вновь и вновь возвращался к ней в путанных мыслях. И в пламени раз за разом вспыхивали отблески света на смуглой коже и медово-карие глаза под угольно-черными бровями-полумесяцами. Раскосые, с пушистыми ресницами и поднятыми к вискам уголками, придающими ее взгляду ту особенную загадочность, что отличает всех восточных женщин.
— Слýжите своему богу? — хохотали сарацины, будто зная, о чем он думает. За что цепляется в попытке удержаться в сознании. — Так почему же ваш бог не возблагодарил вас за столь верную службу? Где же он был, когда его храмовники гнили на солнце непохороненными?
И тонкая бечевка с деревянным крестом с силой врезáлась в шею, против воли вырывая сдавленный хрип. Лопалась с мерещившимся ему звоном натянувшейся струны, и брошенный в пламя крест мгновенно чернел, ярко вспыхивал и в считанные мгновения обращался в пепел.
— Где он, твой бог, и почему молчит, когда его верный рыцарь страдает за свою веру?
Видение возникало перед глазами вновь и вновь и терзало почти столь же сильно, что и пальцы палача, клещами сжимающие раненое плечо. Измаранная котта медленно пропитывалась горячей кровью, в глазах чернело, но на голову уже обрушивался поток ледяной воды, вырывая его из спасительного забытья. Железо им было ни к чему.
— Твой бог — ничто против воли Аллаха.
Крест пылал, грудь разрывало изнутри судорожными глотками душного воздуха, и Уильям не помнил, спрашивали ли они что-нибудь еще и спрашивали ли вообще, но на все крики и оскорбления отвечал одними и теми же словами.
— Nam etsi… ambulavero in medio umbrae mortis… non timebo mala… quoniam tu mecum es.
Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной. Не убоюсь… Не…
— Вилл! Бога ради, Вилл, не смей!
Он зашелся кашлем, не понимая, где он и кто раз за разом зовет его по имени, и потянулся рукой к груди, молясь, чтобы это был всего лишь сон. Горячечный бред, порождавший бесплотные видения и кошмары. Но креста не было. Только холод каменного пола, жгучая боль в руке и серый туман перед глазами. Во рту пересохло, растрескавшиеся окровавленные губы едва двигались, но он всё же попытался заговорить.
— Ты не мог бы…?
— Что? — немедленно спросил Жослен, зажимая кровоточащую рану от стрелы. Его перемазанное пылью и гарью лицо упрямо расплывалось перед глазами, словно их отделяла толща воды. Кипятка, жегшего каждый дюйм его кожи.
— Вправить мне плечо? Кажется… оно вывихнуто.
— Умрет, — обреченно сказал еще кто-то из братьев, но в ушах вновь зашумела кровь, и Уильям едва слышал тихие голоса, почти не разбирая слов.
От боли… Лихорадка… Если не вправить…? Опиум…
— Не нужно… опиума, — с трудом выдохнул он, попытавшись неловко пошутить. Словно не знал, что у них не найдется даже макового молока, а воды хватит лишь на пару глотков каждому. — Я… потерплю.
От резкого рывка перед глазами вновь почернело. Но в голове успела промелькнуть одна короткая, неожиданно четкая мысль.
Нужно бежать.
***
По земле тянулись длинные черные тени от деревьев. Солнце поднималось на востоке, его лучи отражались от далеких крестов на вершинах католических церквей и прорезáли пожухлую от жары листву.
— Отцу давно стоило продать этого раба, — сказала Зейнаб капризным тоном, выбирая ломтики посочнее с блюда с нарезанными фруктами. — Этот ничтожный совершенно не обучен следить за садом. Всё завяло.
Сабина промолчала. Знала, что ее пытаются вывести из себя, напоминая о рабстве и тысячах ее единоверцев, томящихся в магометанском плену, а она и без того была в шаге от того, чтобы сорваться и устроить скандал в ответ на любую незначительную мелочь.
Прошло уже почти два месяца. Долгие пятьдесят два дня — она считала, каждое утро просыпаясь с надеждой, что сегодня наконец-то услышит на улицах хорошие вести, — с тех пор, как она услышала, что магометане осадили Аскалон. Франки упрямо сопротивлялись, но даже Сабина, мало что смыслившая в военном деле, понимала: помощи им ждать было неоткуда. И почти не спала с тех пор, как пришла весть о начале осады, проводя ночи в молитвах и вновь и вновь прося, чтобы его не коснулась ни сабля, ни стрела.
— Мне вот любопытно, — продолжала Зейнаб, надкусывая красную апельсиновую дольку. — Как кафиры обходятся без рабов? Разве это не унизительно — заставлять свободных людей чистить лошадей на конюшне?
— Моя дорогая, — вмешалась мать с тонкой полуулыбкой, — ты ни разу в жизни не была на конюшне. Откуда тебе знать, насколько утомительна работа конюхов?
— Но я подумала, вдруг Джалила захочет поведать нам об этом?