Вон из Священного Города, нечестивые кафиры!
— Буря идет, — многозначительно говорили старики, когда не жаловались на ноющие кости.
— Король проклят, — перешептывались торговцы на городских базарах. Язвы Балдуина, разъедавшие теперь и его лицо, уже невозможно было скрыть от чужих глаз.
— Мы прогневали Господа, — всхлипывали и бесправные служанки, и осыпаемые драгоценностями знатные дамы, пока их мужчины строгали колья из посохов и точили мечи, угрюмо нахмурив лбы.
Сабину мучили дурные сны. Она просыпалась по ночам от пугающих видений с полчищами воронов и багровыми крестами, начертанными кровью на белоснежном мраморе стен, словно чудовищная насмешка над плащами тамплиеров. И долго не могла отдышаться, прижимая к груди тонкое покрывало и вглядываясь в темноту крохотной каморки, в которой не было даже окна. А после зажигала свечу и часами сидела над пергаментом, старательно выводя буквы готического письма, сложного уже тем, что оно писалось слева направо, а не справа налево, как привычное ей арабское. Или, в те редкие ночи, когда была не одна, еще крепче прижималась к безмятежно спящему Уильяму и вскоре засыпала вновь, слушая его размеренное дыхание.
Как-то раз она даже пошутила. Когда сумела отдышаться и вновь свернулась рядом с ним на узкой жесткой кровати, убедившись, что никого другого в ее тесной каморке нет.
— А в походе ты так же крепко спишь?
— В походе, — сонно пробормотал разбуженный невольным криком Уильям, крепко обнимая ее теплой сильной рукой, — вокруг лагеря часовые стоят. Если что случится, они всех поднимут.
Мне бы твое спокойствие, думала Сабина, закрывая глаза и пряча лицо у него на груди, словно этого жеста маленького напуганного ребенка — «я не вижу врагов, и враги не видят меня» — было достаточно, чтобы почувствовать себя в безопасности.
Но в этом было что-то особенное. Во встречах украдкой в полумраке пустых коридоров, в жарких поцелуях, когда никто не видел, и в судорожно сцепленных из-за невозможности прикоснуться пальцах, когда вокруг были десятки людей. В тесных объятиях, поначалу непривычных и даже вынужденных из-за того, что иначе им было не поместиться на узкой кровати, а затем вдруг ставших такими уютными и единственно правильными. В том, как он садился, спустив босые ноги на холодный пол, и надевал одну деталь облачения за другой, неторопливо, размеренно, словно в этом заключался какой-то понятный ему одному ритуал. И в том, как ровнял бороду, аккуратно подбривая ее вокруг рта, а потом закреплял на поясе широкие кожаные ремни перевязи, каждый раз следя, чтобы ножны с мечом висели строго вертикально, почти касаясь острием земли. Поначалу Сабина только смотрела на это действо, как на еще один таинственный ритуал, но в какой-то момент попросила:
— Можно мне?
Уильям поначалу даже не понял, о чем она, погруженный в собственные раздумья, но не отказал и объяснил, каким образом нужно закрепить перевязь. С того утра ритуал опоясывания стал общим. Еще одна маленькая тайна, мысли о которой вызывали у Сабины невольную, полную пронзительной нежности улыбку.
С Амори такого не было. Ей никогда даже в голову не приходило помогать ему одеться. Как никогда не хотелось взять его за руку и подолгу гладить пальцами большую широкую ладонь с мозолями от меча. Не хотелось положить его тяжелую голову к себе на колени, расплести густые длинные волосы и перебирать их, пока он не заснет. Не хотелось любоваться его умиротворенным лицом с закрытыми глазами и разгладившейся морщинкой между широкими темными бровями и думать «Мой мужчина».
Амори, верно, и сам не захотел бы кому-то принадлежать, будь то хоть простая служанка, хоть византийская принцесса. Король не терпел постоянства и стремления женщин к чему-то бóльшему, чем недолгие встречи по ночам. А Уильяма, казалось, ни одна женщина прежде не называла своим, и Сабине было достаточно увидеть, как этот серьезный и обманчиво-суровый храмовник смотрит на нее наедине, чтобы понять: он и сам ничуть не возражал против того, чтобы быть её.
— Ты мой мужчина, — с нежностью шептала Сабина, обнимая его уставшего после любовного соития, и целовала во влажный висок. — А я твоя женщина.
Уильям бормотал в ответ что-то ласковое, но неразборчивое, порой переходя с лингва франка на другой, почти непонятный ей язык, и засыпал. Сабина жалела, порой с трудом сдерживая наворачивавшиеся на глаза слезы, что не может провести рядом с ним каждое отпущенное ей мгновение.
— У тебя печальный вид, — заметил как-то раз Балдуин, забравшись в кресло с ногами и зябко кутаясь в мягкое шерстяное покрывало. — Тебя кто-то обидел?
— Нет, Ваше Величество, — ответила Сабина, разливая сладкое темное вино по высоким кубкам, расставленным на прямоугольном, почти полностью скрытом под картами и военными планами столе. За последние несколько месяцев король осунулся — порой Сабине часами приходилось уговаривать его поесть, а потом со слезами смотреть, как мальчик давится едой, сам понимая, что она ему необходима, но вместе с тем не видя в трапезах никакого смысла, — но глаза у него теперь постоянно горели каким-то лихорадочным огнем. Балдуин всё время куда-то спешил, хватался за военные трактаты в позолоченных переплетах, перечитывал донесения со всех границ, чертил и рисовал на пергаменте одному ему понятные схемы, порой увлекаясь настолько, что начинал макать в чернила палец, а не более подходящее для этого перо.
Балдуин старался успеть как можно больше, пока еще был способен сидеть в седле и держать в руке меч, и гонял слуг и вассалов так же безжалостно, как и самого себя, готовясь нанести опережающий удар по Египту.
— Что говорит Византия? — спросил король вместо приветствия, когда в дверях появился его военный совет, в который входили не только знатные бароны, но и те, кого Балдуин решился бы назвать своими друзьями. Пара храмовников, сын почти безземельного рыцаря, в прошлом успевшего послужить нескольким королям Иерусалима, и сарацинка, уже бывшая в кабинете короля и притворявшаяся лишь несмышленой служанкой.
— Византия божится, что даст столько кораблей, сколько пожелает Ваше Величество, — ответил Раймунд Триполитанский, уже готовившийся сложить с себя обязанности регента при шестнадцатилетнем короле, но по-прежнему пользовавшийся его безоговорочным доверием. — Но если позволите…
Балдуин повернул к нему исхудавшее лицо с фиолетовыми кругами под глазами и язвами на левой щеке, смерив графа усталым взглядом. Прекрасно понял, что ему вновь принесли плохие вести.
Прошлой осенью, вскоре после удачного захвата Балдуином Баальбека, Византия потерпела сокрушительное поражение от тюркского султана и с тех пор отделывалась от больного короля туманными обещаниями. А Балдуин приобрел удивительное сходство с покойным отцом, начав точно так же бить кулаком по столу или подлокотнику кресла каждый раз, когда слышал подобные обещания. Независимо, от кого они исходили.
Масла в огонь подливала и мать короля, постоянно нашептывавшая ему мерзости едва ли не обо всех на свете.
— Балиан д’Ибелин замыслил что-то недоброе, мой дорогой, — шипела Агнесс де Куртене и начинала пересказывать сыну невразумительные доносы о частых появлениях д’Ибелина в Наблусе и обществе вдовствующей королевы Марии. — Гуляют по саду, так что и не подслушать толком, смеются…
— Довольно, матушка, — прерывал Балдуин этот поток обвинений, устало потирая виски. — У меня, увы, нет на это времени.
— А на храмовников есть? — обижалась на него мать. — Сколько вокруг достойных мужей и знатных девиц, но тебе предпочтительнее…
— Довольно, я сказал! — гремел доведенный до белого каления Балдуин, невольно становясь почти копией отца, разве что не такой грузной, и бил кулаком, не ощущая боли. Чувствительность рук была первым, чего его лишила разъедающая тело проказа. — Мессир Уильям командует гарнизоном Газы, и я доверяю ему, как самому себе.
Уильям, впервые увидев язвы на бледном лице совсем еще мальчика, на мгновение побелел так, что Сабина даже испугалась, как бы ему не стало дурно, но уже через секунду рыцарь ответил на приветствие Балдуина безукоризненным поклоном и при короле больше смятения не показывал. Балдуин, конечно же, заметил, но понял, что пусть его болезнь и пугает храмовника, но хотя бы не отталкивает, как всех остальных.