Выбрать главу

— Донна не внемлет, потому что дон совсем не старается!

— Что-что? Как не совестно вам, прекрасная донна, возводить такой поклеп?! Дон готов достать звезду с неба, если прекрасная донна того пожелает!

— На что мне звезда, глупый? — смеялась она, откидывая голову назад, и ее длинные мягкие волосы рассыпались по его плечу и груди, щекоча загорелую кожу в распахнутом вороте котты. – Просто будь со мной, большего я не желаю, — шептала она и жарко целовала его в губы под сенью провансальских кипарисов.

Чем ближе к Иерусалиму, тем шумнее и оживленнее становился и без того людный тракт между Яффой и столицей королевства крестоносцев. Но едущий возле носилок рыцарь был далеко, среди нежных фиолетовых цветов, на которые падала тень от высокого каменного донжона. Огромная, черная от того, как ярко светило в ярко-голубой вышине золотое солнце, и простиравшаяся далеко над цветущими вокруг замка лавандовыми полями, в которых играли дети дона Жофрэ и младший из них водил, завязав глаза цветастым платком с волос кузнецовой дочки.

- Серафин! — смеялась старшая сестра и звонко хлопала в маленькие ладошки. — Поймай меня, братец!

— Не туда! — беззлобно хохотал один из пажей дона Жофрэ и лучший друг детства его младшего сына, смеявшегося вместе с пажом над своей промашкой. — Ой-ой-ой! Нет уж, не возьмешь!

— Серафин, — шептала светлоокая дочка кузнеца, и он безошибочно поворачивал голову на звук двух коротких хлопков. — Поймай меня, Серафин.

Улыбнись мне, Серафин, пел ее голос в восточном ветре, несущем с собой призрачный запах провансальской лаванды. Улыбайся всегда, даже если один, и помолись обо мне, когда придешь в Иерусалим.

— Pater noster qui in celis es, — шептал рыцарь в белом плаще, вслушиваясь в ветер в надежде услышать этот голос еще раз. Но тот лишь ерошил кольца светлых волос, подстриженных вровень с мочками ушей, как было принято в рядах тамплиеров, и раздувал полы плаща, словно белые крылья. — Sanctificetur nomen tuum, veniat regnum tuum, flat voluntas tua.

Отец наш, сущий на небесах. Да святится имя Твое, да придет царство Твое, да будет воля Твоя.

Тамплиеры молились на каждом привале, опускаясь на колени в крохотной походной часовенке — всего лишь палатке с крестом на деревянном треножнике — и бормотали слова на латыни, возводя глаза к темному пологу палатки, словно силились разглядеть скрытое от их взора ярко-голубое небо Палестины. Но он видел сиреневые в солнечных лучах лавандовые поля Прованса и мягкие пряди светло-каштановых волос, жидким шелком текущие сквозь его пальцы.

Нет, не вернусь я, милые друзья,

В наш Вентадорн: она ко мне сурова.

Там ждал любви — и ждал напрасно я,

Мне не дождаться жребия иного!

Люблю ее — то вся вина моя,

И вот я изгнан в дальние края,

Лишенный прежних милостей и крова.*

— Что вы поете, мессир? — тихо спросил белокурый призрак в вуали, отведя в сторону край темно-зеленой занавеси и поманив скачущего чуть позади носилок рыцаря. Сквозь полупрозрачный шелк были видны ее болезненно-блестящие глаза, зеленые, а не серо-стальные, с голубоватым отливом у края радужки, но всё равно будившие ненужные воспоминания.

Улыбайся всегда, Серафин, и помни обо мне только хорошее.

— Кансоны Бернарта де Вентадорна, Ваше Высочество. Простите меня, — попросил он с искренним раскаянием, зная, как глубоко ее горе. — Это было неучтиво.

Несчастная, еще не оправившаяся от бессонных ночей у ложа умирающего мужа и едва не потерявшая ребенка, что уже носила под сердцем, принцесса Сибилла посмотрела на него сквозь голубоватую вуаль, и ему показалось, что уголки ее побелевших губ дрогнули в горькой улыбке.

— У Гийома был красивый голос, — прошептала принцесса, и по скрытой полупрозрачной тканью бледной щеке скатилась одинокая слезинка. — Он часто пел мне по вечерам.

Она, верно, успела полюбить его. Счастье для тех, чей брак был заключен по договоренности между политиками, которым нет дела до чужих чувств.

И горе, ибо эта любовь умерла, не успев расцвести и не дав им всего того, что отмеряно на небесах счастливым супругам.

Гийом де Монферрат отныне лежал в земле, убитый не клинком и не стрелой, а болотной лихорадкой*. Что за страшный рок уносит одного защитника Иерусалима за другим? Балдуин III и его брат Амори I, Балдуин IV, несчастный мальчик, обреченный годами гнить заживо без надежды на выздоровление, а теперь и муж его сестры, не успевший даже примерить корону, о которой на протяжении веков грезили величайшие правители трех религий. Впору было поверить, что на христиан Святой Земли и в самом деле пало проклятие.

И что теперь станет с вдовой Гийома, этой семнадцатилетней девочкой, всю ценность которой видят лишь в том, чтобы произвести на свет будущего короля Иерусалима? Что будет, если у нее родится дочь? Хватит ли ее больному брату сил, а баронам — такта, чтобы дать Сибилле время оплакать мужа, прежде чем вновь тащить принцессу под венец?

— Мой муж теперь в лучшем мире, — прошептала принцесса, не выпуская из пальцев край занавеси на ее запряженных белоснежной лошадкой носилках. И спросила дрогнувшим от слез голосом. — Верно?

Он ответил не так, как должен был ответить безутешной вдове тамплиер, который счел бы кощунством любые сомнения в христианском посмертии. А так, как сказал бы принцессе тот, кто однажды стоял на коленях перед алтарем одной из прецепторий Прованса и слезы медленно капали с его лица на окровавленные руки.

— Я не знаю, что ждет нас за гранью мира, Ваше Высочество, и не знаю, как будут решать участь каждого из нас. Но я верю, что Господь милостив ко всем нам. И особенно к тем, кто любит искренне и беззаветно.

Я верю, что всякий грех можно отмолить. Я надену белый плащ не ради себя и не ради возмездия, ибо его я уже свершил. И Спасения я ищу не для себя.

— Я бы тоже, — прошептала принцесса, — хотела верить в Его милость.

— Господь не оставил вас, моя госпожа.

— Тогда почему же, — горько спросила Сибилла, не чувствуя утешения от этих слов, — Он не спас моего мужа? Почему не спасет брата? Почему же Он… — принцесса судорожно вздохнула и выпустила из пальцев край темно-зеленой занавеси, желая вновь укрыться от чужих глаз и не слышать, как едущий рядом храмовник начнет распекать ее за недостаток веры.

— Когда-то я думал так же, — спокойно, почти без горечи в голосе, ответил он, отводя взгляд и всматриваясь в озаренную солнцем пыльную дорогу, петляющую впереди между голых каменистых холмов. И на свету его волосы вспыхнули золотом, а заплетенная в короткие косички борода — рыжиной, засиял белизной плащ и сверкнул рубиновым нашитый на левом плече крест. — Когда-то я был готов проклинать небеса за посланную мне участь. Но мне не дано понять Его замыслов, госпожа. Я могу только верить, что если этот замысел привел меня в ряды рыцарей Храма Соломонова, значит, всё, что было со мной, как хорошее, так и дурное, было не напрасно. Значит, я должен служить Ему здесь, в Святой Земле, а не на своей родине.

Принцесса молчала, сжав подрагивающие губы и медленно моргая. Легкий восточный ветер играл с ее вуалью, отчего край полупрозрачного шелка то поднимался так, что становилась видна белая шея, то обтекал ее тонкие черты, будто поток голубоватой воды. А затем она попросила дрожащим голосом, подняв с бледного, ни кровинки, лица голубоватую вуаль.

— Я не слышала прежде ту кансону. Прошу вас, спойте еще, мессир…

— Жослен де Шательро, Ваше Высочество, — ответил он, склоняя голову в кольцах светлых волос, горящих золотом в лучах палестинского солнца, и в зеленых глазах принцессы впервые появился едва уловимый взглядом проблеск интереса.

— Где это, Шательро?

— Аквитания, Ваше Высочество, — улыбнулся рыцарь и откинулся назад, на жесткую высокую луку седла.

Как рыбку мчит игривая струя

К приманке злой, на смерть со дна морского,

Так устремила и любовь меня

Туда, где гибель мне была готова.

Не уберег я сердце от огня,

И пламя жжет сильней день ото дня,

И не вернуть беспечного былого.