Выбрать главу

Анаис, светлоокая дочь кузнеца из затерянной среди лавандовых полей провансальской деревни, улыбалась ему из наполненных слезами глаз Сибиллы Иерусалимской и подпевала своим чистым негромким голосом, слышимая лишь им одним.

Комментарий к Глава четырнадцатая

Бернарт де Вентадорн (ок. 1140 - ок. 1195) - трубадур из Прованса, состоял при дворе Алиеноры Аквитанской, один из наиболее ярких представителей куртуазного течения XII века. В тексте использованы отрывки из двух его кансон.

 

*отрывки из первого и пятого куплетов кансоны “Дни, мелькая, мчатся мимо”.

 

*кансона - средневековая песня на любовную или религиозную тематику.

 

*первый и второй куплеты кансоны “Нет, не вернусь я, милые друзья”.

 

*болотной лихорадкой в Средние Века называли малярию.

 

========== Глава пятнадцатая ==========

 

Мелкие окровавленные песчинки царапали кожу на щеках и подбородке, забивались в нос, не давая толком вздохнуть, и мерзко хрустели на зубах. Руки — неестественно чистые руки с гладкой белой кожей — тянулись к крестовидной рукояти меча, силясь протащить ослабленное тело хотя бы на несколько дюймов вперед.

Куда? Не спеши, глупец.

Спешить было уже поздно. Рыцари в длинных разноцветных сюрко, пронзенные стрелами и разрубленные саблями, один за другим валились на залитые алым и багровым барханы, а лишенные всадников лошади надрывно ржали, напуганные шумом и запахом крови.

Тебе больше некуда бежать.

Всадники в повязанных поверх конических шлемов тюрбанах с улюлюканьем налетали на пехотинцев, рубя головы на скаку, и растягивали губы в кровожадных гримасах, стряхивая с изогнутых лезвий крупные капли крови.

Больше некуда идти.

Огромные золоченые кресты с глухим ударом падали с храмовых крыш, раскалывая камни в мостовых. Знамя Иерусалима лежало в пыли, окропленное чьей-то кровью, и та медленно расплывалась темно-красными, почти черными пятнами на гладком белоснежном шелке.

Некуда… ползти.

Он никогда не видел своего врага в лицо, но узнал его мгновенно, едва подняв голову и встретившись взглядом с темными глазами. А затем увидел свои собственные, отражающиеся в узкой изогнутой полосе стали, прежде чем сабля повернулась в руке султана и с коротким отрывистым свистом рассекла воздух.

Ты проиграл, король.

Он успел увидеть, как на белый песок вновь брызнуло красным, успел почувствовать, как горло обожгло вспышкой боли, а в следующее мгновение очнулся в полной темноте с опутанными чем-то мягким руками и ногами. И сдавленно вскрикнул, рванувшись вперед, всё в ту же кромешную темноту.

Ослеп! Он ослеп!

Балдуин выбросил руку в сторону, безотчетно пытаясь нашарить хоть что-нибудь, что могло бы ему помочь, и с глухим стуком сбросил какой-то предмет на мягкий персидский ковер, покрывающий пол королевской опочивальни. Вздрогнул от нарушившего жуткую тишину звука удара, повернул голову и наконец разглядел очертания распахнутого настежь окна и россыпь звезд на угольно-черном небе. А затем и собственную руку, шарящую в поисках свечи по придвинутому к самой постели круглому восточному столику на одной ножке. Почему не зажгли новую свечу? Почему оставили его в темноте, когда он велел этого не делать?!

Проказа часто лишала зрения, и неспособность видеть пугала Балдуина едва ли не больше любых других последствий болезни. Когда он уже не сможет поднять меч, это сделают другие. Но если он ослепнет, то лишится возможности командовать армией.

Затрепетавший огонек разогнал ночную тьму, осветив и держащую свечу руку в кипенно-белых бинтах, и уроненный на узорчатый ковер серебряный подсвечник. Балдуин наклонился, неловко и торопливо пытаясь подобрать его — получилось только со второго раза, в первый холодная гладкая ножка подсвечника выскользнула из пальцев, словно змея, — и криво воткнул в него свечу. А затем подтянул колени к груди, с трудом высвободив ноги из опутавшей их мягкой простыни, и уткнулся лицом в забинтованные руки, пытаясь отдышаться и утирая глаза. Терпко пахнущие какими-то травами повязки повлажнели на тыльной стороне ладоней.

Провались они пропадом, эти слуги! Не смогли выполнить даже такой малости, как зажечь новую свечу, когда прежняя догорит.

Балдуин всерьез начал подозревать, что его уже и за короля-то никто не считает. Все вокруг, и слуги, и бароны, только и ждут, когда его убьет болезнь, чтобы им больше не приходилось исполнять приказы прокаженного. Чье место в лепрозории или — в крайнем случае — в Ордене Святого Лазаря*, но никак не на троне. Бароны слишком властолюбивы. Удержать их в узде сможет только сильный король.

А Балдуина больше не считали сильным. С того самого мига, как следы болезни появились на его лице, амбициозные вассалы стали видеть в короле лишь помеху на пути к короне Иерусалима. Одни осаждали овдовевшую Сибиллу, словно та была сарацинской крепостью. Лишь с той разницей, что вместо крюков и арбалетных болтов сестру забрасывали цветами и поэмами разной степени скверности, отчего Сибилла начинала то горько плакать, то истерично смеяться.

Другие вассалы ненавязчиво — как они думали — интересовались, не обручена ли малышка Изабелла. Балиану д’Ибелину и вовсе пришло в голову посвататься к вдовствующей королеве. Уставший от всех этих интриг король молча выслушал его витиеватые заверения в безграничной любви к Марии и также витиевато обещал обдумать эту просьбу.

Балдуин откинулся на влажную от пота подушку, глядя на узорчатый балдахин у него над головой и вызывая в памяти хрупкий образ мачехи в тяжелой парче и золотых украшениях. Она, помнится, была красива. Оливковая кожа, вишневые глаза и тяжелые черные волосы, всегда уложенные в сложную прическу. Не будь Мария Комнина вдовой короля и матерью одной из наследниц трона, Балдуин бы поверил, что д’Ибелином движет одна только страсть. Или ему следовало поверить в это и сейчас? У него самого перед глазами был пример женщины, притягательной настолько, что она вскружила голову и его отцу-королю, и престарелому рыцарю, мчавшемуся теперь во дворец при малейшем удобном случае. Того гляди, тоже начнет просить ее руки, а ведь она всего лишь дочь сарацинского купца.

Быть может, и Балиан д’Ибелин всего лишь потерял голову от любви, а потому даже не задумывается о том, кем в действительности является его прекрасная возлюбленная?

Я завидую, с горечью подумал Балдуин, глядя, как меняется от малейшего дуновения узор теней на балдахине. Для него, пожалуй, даже не имело значения, была ли это Мария Комнина с ее хрупкой, почти эфемерной фигурой и венчающей голову тяжелой прической, или Сабина с непривычно короткими для женщины пышными черными локонами и лукавым, как у лисички, выражением золотисто-смуглого лица. Любая красивая женщина была для него недостижимым идеалом, потому что на женщин Балдуин мог только смотреть. И чаще всего издалека. Подходить к нему вплотную не боялись единицы, но даже ими Балдуин был способен лишь любоваться, не смея прикоснуться и вдохнуть запах волос.

У него никогда не будет жены. Никогда не будет детей. Его детей, зачатых в единении с возлюбленной и способных положить конец всем войнам за руку одной из его сестер. Ибо ни одна женщина в здравом уме не пожелает разделить ложе с прокаженным. А если и свершится чудо — чудо, которого он боялся едва ли не больше сарацин и одновременно с этим всё равно желал — и кто-то сумеет полюбить его таким, то даже в этом призрачном случае Балдуин не решится ни на что бóльшее, чем возможность лишь смотреть на нее.

Если бы у него еще было время хотя бы для того, чтобы просто смотреть.

Сибилла плакала из-за этого. Порой Балдуину даже казалось, что сестра больше страдает из-за собственного одиночества, чем из-за его болезни. В чем, на его взгляд, не было ничего предосудительного, люди всегда заботятся в первую очередь о собственных нуждах и лишь потом задумываются о чужих. Да и то если пожелают.

Сибилла не желала. Боялась, надо полагать. Не хотела думать, старалась не присматриваться лишний раз к его лицу. И постоянно принималась говорить о покойном муже, делилась с братом то одним воспоминанием, то другим, как-то рвано, путано, обрывая фразу на середине и тут же начиная говорить о совсем ином. Она, верно, хотела, чтобы Балдуин ее выслушал, чтобы проникся тем, как она успела полюбить мужа, несмотря на навязанный ей брак, как полагала себя счастливейшей из женщин христианского мира. Порой сестра и вовсе начинала говорить лишнее, чему не следовало покидать пределов супружеского алькова.