Это было спустя года полтора после моего отъезда из Нью-Йорка. С этого времени я ни от жены, ни от сына не получал никаких вестей. Между тем дело в наших рудниках шло так блестяще, что мы могли считать себя обеспеченными на всю жизнь и надеялись через несколько лет стать богачами. Но я положительно не мог примириться с отсутствием всяких известий о тех, ради кого и для кого работал, и осенью уехал в Нью-Йорк, несмотря на энергичный протест моего компаньона, который ничего не мог делать без меня. Не останавливаясь нигде в пути, я прямо с вокзала поехал к своему дому, но нашел его запертым. Вся мебель была вывезена, нигде не было никаких признаков жизни. На мои расспросы соседи сообщили, что моя жена умерла от голода! Да, от голода, так как этот негодяй, которому я высылал деньги, выдавал ей и сыну в течение первого года небольшие суммы, а когда получил от меня крупную сумму, то бежал из Нью-Йорка, не оставив жене моей ни гроша, и с тех пор прекратил ей платить вообще. Сына же моего он увез с собой в Сусерн-Сити, уверив его, что по дошедшим до него слухам я умер от оспы, не оставив ни гроша. О, что бы я дал теперь, чтобы вновь вернуть к жизни этого негодяя и задавить его собственными руками!
— Но что же стало с вашим сыном? — спросил я, заинтересовавшись рассказом Блэка.
— Что с ним стало? — повторил мрачным тоном капитан. — Он отправился на юг, где ему сулили хорошие заработки, уехал в надежде, что будет иметь возможность высылать матери деньги. Но едва прибыл в Черлстоун, как Ливестон, зная, что через месяц-другой мне станет все известно, захотел избавиться от лишнего свидетеля и отправил его в Панаму, где тот и умер от лихорадки. Там его и похоронили. Между тем я вернулся очень богатым. Но деньги жгли мне руки с того момента, когда я узнал, что те, для кого я копил их, для кого берег, уже не нуждаются в них. В то время я еще не знал о смерти моего сына, но, перестав пить, понял, какое неоцененное сокровище была моя жена, и я полюбил ее всеми силами своей души. Ее ужасная смерть чуть не лишила меня рассудка. Придя в себя, я стал совершенно иным человеком. В моей душе кипела ненасытная злоба, такая ненависть ко всему людскому роду, что я был рад отомстить людям за все, что они сделали, рад был видеть их муки и страдания, упиться их кровью.
Между тем мой компаньон присылал мне с наших рудников из Мичигана по тысяче долларов и больше в неделю, и я мечтал только о том, как бы вызвать к себе своего мальчика, а потом лишить жизни того негодяя, который дал умереть моей жене голодной смертью. Все, что мне было тогда известно, было то, что мой сын покинул месяца три тому назад Черлстоун, чтобы отправиться на Багамы. Но с тех пор ни о нем, ни о судне, на котором он отбыл, не было ни слуху, ни духу. Я поставил на ноги всю сыскную полицию, платил им бешеные деньги. И эти люди узнали, наконец, что Ливестон отправился на одном из своих судов в Рио или даже еще дальше на юг. Это известие точно каленым железом обожгло меня. Я знал, что сделать с ним что-нибудь законным образом не мог, разве только судиться, чтобы отобрать эти жалкие двадцать тысяч долларов, чего вовсе не хотел. Мне нужна была его жизнь — и я сам лично хотел придушить его, в этом одном я видел утешение и облегчение. Я стал посещать все трущобы, собирать всех негодяев, воров, разбойников и убийц, скрывавшихся от правосудия, и брал их к себе на службу. Меньше чем через месяц у меня был уже винтовой пароход вместимостью шестьсот тонн с медной броней и быстрым ходом и экипаж, состоящий из самых отъявленных негодяев, каких когда-либо производил свет. Судно свое мы сильно вооружили, равно как и весь экипаж, и, не теряя времени, отправились прямо в Рио.
Здесь мы узнали, что Ливестон отплыл в Буэнос-Айрес, но что через месяц его ожидают обратно в Рио. Мы в тот же день пошли дальше к югу, держась вблизи берегов, и вот счастье помогло мне. Пробило восемь склянок, экипаж собирался идти обедать, когда мой помощник заметил у нас по левому борту судно. Через полчаса мы были уже рядом с ним. Человек, отозвавшийся на мой оклик, был не кто иной, как Мик Ливестон. Увидев меня на корме парохода, он весь позеленел и крикнул, чтобы я отошел от него, если не хочу получить пулю в лоб. Но меня вид этого человека довел до сумасшествия. Я приказал открыть огонь по его судну изо всех орудий одновременно, и в несколько минут мы очистили всю его палубу и разнесли все, что там было. Он лежал и молил о пощаде. Я потребовал шлюпку и взошел к нему на судно. Он корчился от страха и ползал у меня в ногах, как уж. На мой вопрос, где мой сын, он отвечал, что он умер в Панаме от лихорадки. И снова, плача, как женщина, негодяй стал молить о пощаде. Но я вынул свой нож и сам, своими руками, перерезал ему горло, затем выбросил тело его, изрубленное на куски, на съедение акулам. Видит Бог, что я тогда был не в своем уме, как это часто бывало со мной впоследствии — мною овладевает порой какое-то слепое бешенство, какая-то страшная ярость. Я не помню себя, в глазах у меня стоит кровавый туман, я задыхаюсь от злобы и ненависти ко всему человечеству.
Покончив с судном Ливестона, мы пошли в Панаму, и там я разузнал все о смерти своего сына, нашел могилу его и оставался там до тех пор, пока не украсил ее, как только умел. Затем я решил вернуться в Нью-Йорк, но по пути моя команда, которой расправа с судном Ливестона пришлась по вкусу, без меня, так как я был мертвецки пьян в это время, задержала какой-то бриг и открыла по нему огонь. Ограбив бриг, эти звери пустили его ко дну, из чистого озорства — и я не остановил их, так как мне было не до них. Когда им вздумалось проделать то же самое еще с дюжиной других судов, я не стал запрещать. А к тому времени, когда мы снова вернулись в Нью-Йорк, я уже вошел во вкус этой новой работы, которая в пылу опасности помогала мне забываться, и мне казалось, что я вправе мстить человечеству, вправе поднять руку на весь проклятый род людской, творящий столько зла и порождающий столько несчастий. Это новое дело, кроме того, приносило нам кучу денег, и когда я услышал в Нью-Йорке, что на море появились пираты, мне вдруг пришла мысль, что, имей я подходящее судно, я очистил бы весь Атлантический океан. Грандиозность этого смелого дела, страшный риск, сопряженный с ним, вечная ежеминутная опасность — все это прельщало меня.