Встречались овечьи отары. Огромные псы, представлявшие на вид помесь волка с медведем, вышли вперед и вместо приветствия пророкотали вроде бы «Пррроваливайте!». Близко к нам и дружелюбно подбежали совсем медвежата-щенки: мальчик хотел было спешиться, чтобы поиграть с ними, но я указал ему на державшуюся в отдаление мамашу, которая, следя за нами, издавала время от времени рокот, «шуму горных вод подобный»… И все-таки страховидные волкодавы были не опасны для пришельца по сравнению с косячным жеребцом, встретившим нас у первого же табуна.
Мы только увидали табун, а вожак-хозяин уже выбежал на передовую, весь напрягся, глядя на нашу сторону, и ударил копытом оземь, как бы говоря: «Попробуйте только ступить дальше этого мной означенного предела!» Мы и не думали нарушать границ. Табунщик, сам усмотрев нас, выехал навстречу и несколькими короткими криками уговорил жеребца успокоиться. «Ну, смотрите же», — отвечал жеребец потряхиванием головы и гривы. После чего он с достоинством скрылся в средоточии доверенного ему косяка кобыл.
Зато табунщик рад был свежим людям. Он спросил нас про последний футбол и не встречали ли мы кассира, который выехал в горы с зарплатой и, говорят, был уже на Кабаньей Балке. Сыграли вничью, а кассира мы не видели. «Значит, к ущелью Псоу завернул», — решил табунщик, словно ему по телеграфу передавали каждый шаг кассира в горах. Он отъехал от нас с тропы шагов на двадцать в сторону, где клубились тучки, и произнес: «Ильмя-один — один-гельды». Подождал и продолжил: «Кассир йок». Он будто бы говорил это самому себе или же просто в воздух. Мы приблизились к нему, и у копыт его коня открылась пропасть. Там, метров на двести внизу, на уступе стоял табунщицкий домик, вроде вагона без колес. Как раз когда мы подъехали, из него вышел человек. Он вышел прямо к тому моменту, когда фразы, произнесенные табунщиком, видимо, долетели сверху до уступа. Он их поймал, понял, ответил и ушел. А до нас долетело «Хо!».
— Практиканты? — спросил нас между тем табунщик.
— Нет.
Табунщик уж и не знал, что о нас еще думать, какие еще из чужих людей могут очутиться здесь, в горах.
— Я жокей Насибов.
— Хорошо, — отозвался табунщик, не желая чужого человека обидеть, но и не обнаруживая к нам интереса сколько-нибудь большего, как если бы ему сообщили, который час, а потом добавил: — Хатисов, вот жокей был….
— Нам на Хасаут, — сказал я.
Табунщик без слов указал камчой (плеткой) дальше, на подъем.
Становилось все жарче. Кони разогрелись, хотя, конечно, ни крупинки пота, ни одного влажно-темного пятна не появилось у них на шкуре: привычные! Подсушенные до предела, они состояли из кожи и мускулов, ходивших под этой кожей, и без грамма излишков, так, чтобы ровно треть от их веса составляли седло и всадник (допустимая норма вьюка на лошади). Ни грозная брехня сторожевых собак, ни пыл косячного жеребца, ни встречи с другими всадниками и ни один поворот на тропе не вызывали у них лишних волнений или хотя бы лишнего движения настороженных ушей. Они знали наперед, где ступить по неверной тропе, знали, что лай собак — это одни «слова», а жеребец дальше положенного от косяка своего не отойдет. Сосредоточенно кивая головами в такт движению, они тянули и тянули на подъем, не тратя, однако, сил даром.
— Какие клички у них? — поинтересовался я у мальчика.
— Ласковый, — тронул он за гриву своего коня. — А под вами Большой Порок.
В ответ на удивленный мой взгляд с вопросом, как это укрючный (ездовой) конь с такой нехарактерной кличкой, мальчик пояснил:
— Мать у него местная, а отец рысак, Большой Вальс.
Еще я спросил у моего спутника, чем же он будет заниматься, когда дорастет до настоящего спорта.
— Стипль-чезы буду скакать! — не медля ни секунды, отозвался мальчик.
— Почему же стипль-чезы?
В ответ он привстал на стременах, съежился, вытянул руки как бы в посыле и, зажмурив глаза, выкрикнул что-то вроде «У-улю-лю!». Он выразил этим все, что вкладывал в слово «стипль-чез».