— Артемыч!
— Мастерам! — отозвался он, и сразу видно было обращение искушенного лошадника.
Это был знаменитый табунщик, Герой Труда, бригадир, в литературе не раз описанный.
— Лапшу вот ребятам везу, — объяснил он, почему тащится на волах, а не гарцует на своем Абреке, не менее знаменитом, чем его хозяин.
— А мы ведь к тебе в табун едем.
— Слушай, — обратился он ко мне, — программки у тебя нет?
И опять сказался истинный конник. Ну, конечно, есть! Чем еще доставить удовольствие настоящему коннику, как не старой программой скачек, «отмеченной», то есть с указанием результатов, мест, резвости и со всякими прочими существенными пометами на полях. «Резво приняли», «Тупо ехал», «Просидел», «Хорошо вырвал», «Встал в обрез» — и этого достаточно, чтобы перед взором знатока встала сверкающая картина большого скакового дня. Копыта прозвучат у него в памяти, и шелест страниц, уже пожелтевших, донесет до него шум трибун. Такие программы, несколько штук, припасены были у меня еще с осени. Одну я отдал Шкурату: пусть себе составляет свои протоколы! И вот еще одна пригодилась, перейдя в достойные руки. Артемыч спрятал тоненькую брошюрку на груди, предвкушая разбор программы и разговор по охоте.
В табуне мы были к вечеру. Уже стемнело. Гор нельзя было видеть, но зато были звезды. Ослепительное небо нависло над нами. Вот где осознавалась высота! Шумела река, рядом вздыхал верблюд, положенный на ночь у табунщицкого домика со связанными коленками. Лошади, как и горы, были скрыты где-то во тьме.
— Ну-ну, — и Артемыч, засветив фонарь, уселся в домике за стол с программой.
Он надел очки, но глядел в программу почему-то поверх очков, повисших на кончике его носа.
— А Михалыч все еще скачет! — усмотрел он в пятой скачке.
— Скачет, чтоб его…
— Что вы с ним, не того?
— Мы с ним Фордхэм и Арчер.
— Понима-аю, — произнес старый табунщик, постепенно постигая самые свежие страсти, кипевшие в нашем мире, и заражаясь ими.
— А что, Коля, — обратился он вдруг ко мне, достаточно начитавшись программы, — есть сейчас жокеи?
— Ты же видишь: мастер-жокей, мастер-жокей, жокей первой категории.
— Но ты понимаешь, что я-то не об этом тебя спрашиваю?
— Мне отвечать трудно: сейчас я сам жокеем считаюсь…
— Ну вот я тебя и спрашиваю, устоял бы ты против Головкина?
— Это, я тебе скажу, ваш стариковский разговор: «Ах, если бы из-под земли поднять да на прежних лошадей посадить, где бы они, нынешние, были!»
— А что ты на это скажешь?
— Трудно сравнивать.
— Хорошо, тогда я тебе скажу. У меня это ведь все перед глазами, как сейчас… Головкина, правда, я не застал, да и в столицах я тогда не был, но Чабана,[22] особенно по Ростову, помню.
— В том-то и дело, что ты говоришь — «как сейчас», а на самом деле это было сто лет назад!
— Хорошо, дорожки другие, повороты иначе заложены, поля (количество участвующих в скачке) изменились — это не сравнишь. Но чувство, чувство-то у меня в памяти осталось. И знаешь, что я чувствовал, когда на Чабана смотрел? У меня коленки дрожали, у меня слезы наворачивались, я одно только думал: «Вот это жокей!» Понимаешь, он жокей, а я нет — вот что я понимал. А ведь и я мог в Деркуль[23] пойти и диплом получить. Но я понимал, что жокей — это Чабан, а я не Чабан! И все! Тогда ведь никаких таких «категорий» в программке не указывалось, и «мастеров» не было. Одно писали: «Жокей». И все понимали, что написано: «жокей Чабан» или «жокей Дудак», и это значит, я не жокей, ты не жокей, никто из нас не жокей, кроме него одного!
— Разве бездарных жокеев тогда не было?
— Да я тебе не об том говорю! Я говорю тебе, как на жокея смотрели. Не каждый может жокеем быть! — вот что хорошо понимали. Словом, знали место свое. Конюх ты и будь конюх, я вот табунщик и как есть табунщик. А уж если жокей… Ты понимаешь, не в том дело, классный или бездарность, а в том, что жокей есть жокей, а не вчерашний конюх, сегодня получивший звание жокея. А вот он, — указал он на мальчика, у которого глаза уже слипались, — он наверняка мечтает жокеем-чемпионом сделаться!
— Мальчишки всегда мечтают.