— Так держать!
3
Перевели мы дух только в Гамбурге, который был первой стоянкой на нашем пути. Пароход встал под погрузку. В трюм начали опускать автомобили, а на палубу ставить цистерны, на которых были таблички с указанием: «При температуре воздуха свыше двадцати пяти градусом бросать за борт».
— Вы, молодой человек, не путаете? — спросил Эрастыч у переводчика, который и прочел нам эту надпись.
— Узнайте у капитана.
Но капитану было не до нас. Портовые краны вдруг замерли, прекратили свой визг лебедки, один «паккард» так и повис над трюмом — ни одного грузчика не осталось на погрузке.
— Забастовка, панове, забастовка, — твердил обеспокоенный капитан.
Тоже вот, слово слышали, и вдруг, пожалуйста, забастовка!
— Вы и не представляете себе, что это такое, — говорил капитан. — Это, по меньшей мере, две недели ни одна рука к нашим грузам не прикоснется. А мне по плану за эти две недели нужно сходить в Абердин за шерстью и гусятиной и идти к Бейруту.
— Чем же они недовольны?
— Да не они это именно, а весь профсоюз объявил забастовку — и баста! Солидарность — понимаете?
— Идем, — вдруг сказал Драгоманов переводчику и решительно направился к грузчикам.
— Но я по-немецки ни слова, — пролепетал переводчик.
— Дармоед, — определил его Эрастыч.
Махнул Драгоманов рукой и один спустился на причал. Бригадир грузчиков (он-то и называется стивидор) стоял неподалеку у крана.
— Нихт гут, — ветер донес слова Драгоманова. — Нах Лондон. Пферде! Пферде!
И краны задвигались. «Паккард» пропал в трюме. Палуба ожила. Через час погрузка была окончена. Грузчики попросили только разрешения посмотреть лошадей.
Вместе с ними спустились мы в наш конный ковчег. Вошли они не сразу, а совсем как наши стрелочники, только не снизу, с путей, а сверху, через люк, стали всматриваться в затерянный мир. Потом один за другим стали нащупывать ступени. «О, рейзенд! — раздались басовитые голоса. — Майн херц! Даст ист лебен!»[26]
— Что они говорят? — спросил переводчик.
— А ты не видишь? — сказал Эрастыч, указывая на грузчиков.
Один старался скормить лошадям свой завтрак, другой обхватил жеребенка руками за шею и спрятался лицом в гриве.
— Травить носовой шпринт! — тем временем звучало на судне по радио. — Поднять дек! Корабль выходит в море!
И это был голос самого капитана.
Волны трясли пароход. Фокин которые сутки подряд не мог принять пищи ни грамма. Вукол Эрастыч с переводчиком непрерывно вспоминали былое — все находились на своих, уже привычных для нас местах, когда вдруг раздалось опять, будто по книге: «Земля!»
— Земля, Панове! — говорил старпом. — Подходим до Альбиону!
Мы побледнели. Сейчас настоящая буря и начнется, когда придет таможня и ветосмотр.
— Что это вы приуныли, панове? — спросил капитан. — Уже ностальгия? Рановато, хотя столь же нормально, как морская болезнь. Но обычно ностальгия начинается через неделю.
— А у нас, — сказал Эрастыч, — как таможня придет, так сразу и начнется.
— Что вам таможня, — отозвался капитан. — Формальность! Вы же не везете контрабандой наркотиков?
— Наш доктор приготовил кое-что покрепче этих жалких наркотиков.
Между тем Драгоманов молча, с лицом суровым и с песней «На рысях на большие дела…» брил переводчика. Потом он стал повязывать ему галстук.
— Вы его женить тут собираетесь? — обратился к нему Эрастыч. — Или же, по православному обычаю, напоследок приодеться решили? Так, вероятно, нам всем надо белье сменить, прежде чем мы все, так сказать, публично… Вы меня понимаете?
Пыхтя, подвалил к нашему борту катер с удивительно блестящими медными поручнями и столь же блистательными улыбками на лицах таможенных чиновников.
Капитан их приветствовал, а они спросили то, что и без перевода понятно:
— Документы на груз?
Тут Драгоманов как с цепи спустил бритого и при галстуке переводчика. Принял этот малый примерно в тридцать, а с поворота пустил вовсю — так чесал он языком. На финишной прямой он уже работал в хлысте. Он и по ребрам бил, и в пах доставал. Он, чувствовалось, лупцует с обеих рук.
— Пушкин, — говорил он, — Шейкс-пир энд Достоевский!
Самый старший из англичан сел к столу и снял фуражку, обнажив поросячье-розовую лысину. Даже в капитанской каюте стало как бы светлее. Другие же, напротив, вытянулись, как на похоронах. Потом старший поднялся и сказал: «Идем!» Опять спустились мы в трюм.