Мы тронулись в дальнейший путь. Драгоманов опять улегся на сене и продолжал мечтать вслух:
— Разбить дорожки, посадить деревья, сделать новую скаковую аллею…
За окном автобуса бежали замерзшие, но еще не укутанные снегом поля: самый щемящий сердце вид.
— Ты вот не помнишь, — говорил Драгоманов, — а я мальчишкой застал прежний ипподром. Ведь, в сущности, это был целый город! Тренировались в Петровско-Разумовском парке, купать ездили на Фили, конюшни стояли по всей Башиловке. Ипподром, им ненавистный, лошади видели только в день скачек, внимание у них рассеивалось каждый день новыми впечатлениями.
Анилин вздохнул, будто и он понимал наш разговор.
— Почему Кормилец полюбил парк в Сан-Клу? Потому что там он отвлекается и забывает ипподром. Он гуляет, публику рассматривает и, главное, знает: уж скакать сегодня не придется!
Драгоманов поднялся, подошел к жеребцу, заглянул к нему в кормушку и, почесывая ему шею под гривой, говорил:
— Классной лошади надо создать человеческие условия. Приедем, доложу маршалу, что без теплых конных душей обходиться на конюшне больше нельзя. Не то время! А какие трибуны из новейших материалов можно сделать! Ты вот не помнишь старую трибуну, а сколько в ней было воздушности, какой полет, какая легкость! Миша плакал, когда она сгорела. А потом что построили? Я из заводов вернулся, спрашиваю: «Миша, что это?» Ведь из судейской последнего поворота не видно. Публика из конца в конец мечется, чтобы скачку посмотреть. Колонны, колонны… Нет, я мечтаю о таком козырьке на ипподроме, как в аэропорту Шереметьево или как в Орли. Но попробуй я об этом заикнуться, начнут мне говорить: «А путевок в Гагры вашим лошадям не нужно? Или, может быть, однокомнатные квартиры с не совмещенным санузлом им предоставить?»
Мы сделали еще одну остановку и вышли вместе с жеребцом на шоссе. Через дорогу, видимо, из деревни, стоявшей вдоль шоссе, погнали небольшой табунок лошадей. Они прошли совсем близко от нас. Однако Анилин хотя и смотрел на них, но даже не заржал, словно это были животные какой-то другой породы, вовсе не лошади. Раза два он повел ушами, а потом поставил их стрелками, и сам подобрался, и встал на фоне неба, как перед фотографом.
Табунщик наглядеться не мог.
— Ах, конь! И я один раз в жизни видел такого коня.
— Такого, отец, — сказал ему Драгоманов, — можно всю жизнь прожить и ни разу не увидать. Я вот тоже до седин дожил и насилу такого дождался.
— Нет, нет, я видел!
— Где же?
— В плену. И он пленный был. Сам рыжий, как этот вот, здесь бело…
— И здесь бело? — спросил Драгоманов, указав на правую заднюю выше бабки.
— Точно. Его откуда-то от нас гнали.
— Восточная Пруссия?
— Точно. Город Инстербург. А как они его оберегали, даром что пленный. Попоной накрыли, а мы дрожим. Специальный конвой, генерал смотреть приехал и говорил все время: «Sehr gut… Sehr gut…» И еще все время что-то говорили: «Göring… Göring…»
— Хотели его поставить в конный завод Геринга в Инстербурге, — пояснил Драгоманов. — Кажется, поставили, но куда потом он канул и было ли от него потомство, а если было, то где оно, — это, брат, вопрос не легче янтарной комнаты!
— Ты, видно, об этом коне слыхал…
— Если бы ты, дед, знал, кого ты видел!
— Я и царя видал! — обиделся табунщик.
— Ах, что царь… Помню, Миша, не наш Миша, а Громов Михаил Михайлович, летчик, но тоже наш брат, лошадник, в эскадрилье держал Диану, от Дарвина и Дикарки. Война, бои, вылеты каждый день. А он прилетит, фонарь откинет и спрашивает: «Проела?» Кобыла корм плохо проедала: кругом стрельба, нервы, обстановка, конечно, не для чистокровной лошади. Ведь, казалось бы, смерть нависает, что тут о кобыле думать! А Миша говорил: «Самолет еще такой же сделают, а Дианы другой у меня уже не будет». Действительно, кто мог подумать, что от Дикарки, скакавшей бесцветно, получится такая прелесть! Ведь это века работы: ползком продвигалась природа, и вдруг — на тебе! — дала.
— Куда?! — вдруг панически закричал дед-табунщик и со свистом бросился догонять свой табун.