Выбрать главу

Шофер ест щи с мясом. Отворачиваюсь к окну, смотрю в последний поворот: мы живем у самого выхода на финишную прямую.

Вот спрашивают, что главное — лошадь или жокей? Как определить хорошую лошадь? Вы мне скажите лучше, почему так много значат случайности, прямо до дела не касающиеся? Я, например, люблю, выворачивая из поворота, входить в тень трибун. Мне трудно сказать вам, как действуют мои руки, качающие поводом, как упираются они, не скользя, в мокрую от пота шею лошади, как нога держит стремя, не чувствуя его. Висишь в воздухе. Резвость предельная, но кажется, все остановилось. Кругом какая-то замедленная съемка.

Соперники дышат сзади, сбоку. Земля летит из-под копыт, мелькающих впереди. Пятно трибуны захватило полнеба. Все видишь, все слышишь. Мне кажется, я слышу даже ропот трибун: «Насибов! Насибов вовсю поехал…» А я, напротив, беру в этот момент на себя. Трибуна: «А-ах!» Но это всего два-три темпа. Дыханье у лошади делается ровнее. Мгновенная передышка. И — прямая. Бросаешься вперед, как бросался еще мальчишкой, сидя без седла, только при этом не визжишь, как прежде. Разве что мызгнешь покрепче или сделаешь: «Э-э! А-а-а!» Один и — рядом никого! Один…

— По коням! — произносит шофер, прикончив щи. Он отправляется в гараж.

Мне тоже пора.

На конюшню я иду в обычном костюме. Живем мы от конюшни так близко, что на работу можно бы и в трусах бегать, а там уж надеть сапоги и бриджи. Но я одеваюсь как следует, а с тех пор, как у меня машина, я и езжу на конюшню иногда. Но, конечно, не пройти мне так, как идут на работу наездники. Они не идут, они следуют.

Наездник, сидящий не в седле, а в беговом экипаже, не ограничен весом в такой степени, как жокей. Наездник — другая фигура и осанка. Руки заложивши за спину, в картузах, каких теперь нигде не купишь, едва переступают они с ноги на ногу. Спешить им совершенно некуда. Все, куда могут они стремиться, о чем они думают и говорят, все — здесь. С шага на трот (самая тихая рысь), с трота на мах (рысь порезвее), после маха — в резвую и на приз. От столба до столба, от звонка до звонка, от старта до финиша вся жизнь.

Идут они утром вдоль беговой дорожки или же прямо через круг, но смотрят, разумеется, в землю. Так, иногда, кинет взгляд из-под козырька, в руке вдруг окажется секундомер, и щелкнет он, отмечая прикидку соперника. «Доброе утро! С хорошей погодкой!» Картуз приподнят. И дальше все тем же пейсом, все той же походкой, почти на месте, будто человек не идет, а прощупывает ногами землю: вертится земной шар в самом деле или нет?

А что творится, когда он, или сам,[5] появляется на пороге конюшни! Ничего уже, впрочем, не творится. Все замерло. Крахмальные полотенца у каждого денника. Никто ни слова. Подается камзол, хлыст. У некоторых хлысты хранятся в специальных бархатных футлярах, китового уса хлысты, и достают их только по большим праздникам. «Качалку!» Качалочка пружинистая. Подушка пристегивается на сиденье. Ах, пыль чуточку на подушку села! И скорее смахивается пыль. Самого подушка-то!

Ничего не говорится при всем при этом, не приказывается, не указывается, а все только угадывается по едва заметному движению головы или бровей. Проверяется секундомер.

Крахмальные полотенца кругом. Тишина. То ли рысака запрягают, то ли операцию на сердце делают.

— Пускай! — едва слышно произносит сам.

Но это вдруг прозвучавшее слово вовсе не значит, что в самом деле пора «пускать». Надо быть только готовым пустить, когда сам сядет на качалку. Как он садится! Как морщится, кряхтит, будто и садиться не хочет. Будто все это проделывает и даже видит впервые в жизни! Он с опаской посматривает на колеса, словно они сейчас отвалятся.

Выезд совершился. Все — конюхи, помощники, кузнец — стоят на пороге, провожая взором самого. А он все посматривает вниз, на колеса.

На дорожку сам выезжает так же, как двигался он на конюшню: с ноги на ногу, едва-едва переступает лошадь. Пока не прозвучал звонок старта, все только и стоят наготове, чтобы броситься в любую минуту и помочь самому. Что-нибудь поправить, изменить.

Звонок! И никто уже больше помочь самому ничем не может. Он остается совершенно один на две минуты перед гудящей толпой, чтобы совершить все то, ради чего и творилось изо дня в день священнодействие вокруг коня.

Едут! Полкруга прошли. Слышно, как сам визжит. Имеет он обыкновение не кричать «Э-э!», и не мызгает он губами, он визжит. Руки вместе с вожжами и хлыстом подняты, будто человек хочет крикнуть от удивления «А-ах!». Лицо искажено гримасой, делающей лицо детским, словно сам сейчас расплачется, если соперники не пропустят его к столбу первым. Он и правда готов, кажется, закричать «Уа! Уа! Уа!». Сам визжит. Ровно, пронзительно — слышно даже сквозь стук множества копыт:

вернуться

5

В обращении к главному на конюшне «сам» — слышится отзвук древнеримского «Сам (то есть хозяин) сказал». Тип наездника, здесь описанный, представляли такие мастера, как Грошев, Родзевич, Семичов, Лыткин, одним словом, такие, как Григорий Башилов.