Выбрать главу

Он делал картины из старых досок; из разломанных ящиков; из обрывков тряпья; из клея и зубной пасты, и засохшая зубная паста, обмазанная клеем, вполне сходила за роскошные голландские белила; он, сладострастно, со свистом всасывая слюну, задыхаясь в упоении и самозабвении выдумки, даже швырял грязь, обычную уличную грязь на холст, сделанный из распоротого мешка из-под картошки, и думал о себе: ай да я, отлично придумал, вывернулся. Вывернулся из-под судьбы?.. Иной раз у него покупали его странные картины, сделанные им из того, на что люди плюют, обо что вытирают ноги, во что кладут одежду и овощи, пахнущие землей. Покупали дешево, прельщаясь именем: а вы не тот самый Ахметов, случайно?.. – и когда он мрачно качал головой: нет, не тот, вы ошиблись, – у покупателя лицо вытягивалось: как жаль, что волшебство кончилось, а мы просто, ну так уж водится на Руси, помогли бедному художнику.

И совсем недавно он сделал картину из старой двери старого гаража. Он нашел эту дверь уже оторванную – она валялась на снегу, – подошел к ней, прищурясь, и в свете зимнего солнца на исчерканном временем, кроваво-ржавом железе сверкнул цветок.

Он отступил на шаг. Наклонил голову. Цветок исчез. Он шагнул ближе – и ослепительный металлический тюльпан проступил так явственно и грозно скоплением иглистых, морозно-колких звезд, так больно хлестнул высверком по глазам, что он попятился и закрыл рукой лицо.

У него была такая картина в Америке. Давно. Он написал ее с натуры.

У него когда-то был такой вот железный цветок. И он перенес его на холст. И на холсте приделал его к телу женщины. Дышащее соблазном, раскинувшее ноги смуглое тело. Стальной цветок – вместо лица. Страшная работа. Он боялся ее. Он никому ее не показывал, ставил холст лицом к стене. Правда, дотошные друзья любопытствовали. Она была еще сырая, когда однажды один ушлый французик, заезжий режиссер, цапнул ее, развернул к себе – и захохотал: «А где лицо у твоей бабы?!» В ту ночь он напился до чертей.

Он изрезал картину ножом в припадке пьяного отчаяния. Дурак он был! Он ее повторит. Ничего, что нет красок, холста. Он теперь мастер инсталляций. Он научился делать искусство из предметов, из мусора, грязи и лома, из мертвых молчащих вещей, окружающих нас.

Он доволок отломанную дверь до своего жилья. Жилье у него было в подвале. Там было тепло и сыро. Слава Богу, батареи все время дышали теплом, не надо было мучиться с дровами, топить печку. Предыдущее его жилище извело его печкой. Он не умел, не мог заготавливать дрова. Истопив весь зимний запас в два месяца, он мерз, грея руки под мышками, покупая самую дешевую водку, какую мог разыскать. А здесь было хорошо. Райское блаженство.

Он положил лист старого корявого железа на пол и долго смотрел на него. Надо сделать из этого вещь. Он всегда умел делать красивые вещи.

И он стал работать.

И он работал долго и жестоко.

И, когда железный тюльпан проявился ясно и ярко, выступил из ржавой тьмы, мерцая металлом холодных лепестков, он засмеялся хрипло и довольно.

Тот, настоящий Тюльпан пропал. Тот, давний, который ему сделали, чтобы...

Тс-сс. Чтобы ничего. Нельзя об этом. Не думай больше об этом никогда. У тебя есть другой цветок. Двойник ТОГО. Ты же художник. Ты сделал себе новую игрушку. Утешься. Ты дома, в России, ты сдохнешь дома, не на чужбине, и у тебя снова есть Тюльпан. Что тебе еще нужно?!

Тот Тюльпан не пропал. Не ври себе.

Ты же видел его в ресторане.

Там, где ты всегда пьешь свою водку.

У той девицы с черной челкой. У той дивы. У знаменитости. Она показала его тебе тогда. За окном. Или это тебе, Ахметов, приснилось?

А если она узнает?!

Она ничего не узнает. Откуда?!

Все тайное становится явным, Канат. Ты же знаешь это. Все тайное когда-нибудь становится явным и страшным.

Я выяснила. Я выяснила все.

Черт побери, об этом же можно было догадаться. Догадываются догадливые, а туполобые утки вроде меня громко машут крыльями, прежде чем взлететь, – и, когда взлетают, меткая пуля бьет их влет, как и задумано.

Я выяснила, что у этого сволочного папарацци записано – дотошно, скрупулезно, как в Библии, как в амбарной книге – как в Интернете – все, касающееся закрытого дела об убийстве Евгения Лисовского. Это бы еще полбеды.

У него, в его дьявольских журналистских записняках и в электронном блокноте, который он таскал с собой, как визитку, в нагрудном кармане, было зафиксировано все, касающееся убийства Любочки Башкирцевой.

Он действительно был помешан на ней. Помешан до того, что... вынюхал даже это?! От кого?! От Юрия он все узнал?! Не может быть. Беловолк молчал бы как рыба. Разве только под пыткой... Горбушко не Малюта Скуратов и не эсэсовец. Потом, жилистый и спороивный, вооруженный – я теперь это знала – Беловолк уложил бы его одной левой. Кто ему все так подробно рассказал?! Кто?!

– Нет, вы послушайте, пожалуйста, послушайте. Ваши ушки не заболят. Почему вы отворачиваетесь? Вас что-то пугает? Вам что-ниюудь неприятно? У нее на шее была рана от длинного и острого предмета, наподобие шила. И женщина, которая была с ней в ночь убийства, испугавшись, сбежала, но продюсер Башкирцевой смог ее отыскать, припугнул, как мог, и стал делать из нее двойника. Почему вы плачете? Я рассказываю что-то трогательное?

Я закусила губу, я кусала губу до крови, но дикие, идиотские слезы ползли, как горячие змеи, по моим щекам.

– Вы думаете, что вы скажете мне все это, и игра закончится?!

– Почему же. Игра только начинается. Игра, как известно, всегда стоит свеч. И вы еще не загнанная лошадь. Вы только начинаете скачки. Я думаю, вы будете иметь успех. Все верят, что вы Люба. Народ верит. При желании Любу можно было бы воссоздать даже посредством компьютерной графики и пускать этот мультик по ящику. И народ верил бы точно так же.

Я схватила со стола зажигалку.

– Вы слишком много курите для певицы... Люба. – Насмешка в его голосе испугала меня. Слишком жестко она прозвучала, как угроза. – Кстати, как ваше настоящее имя? Вы подтверждаете то, что я вам прочитал?

– Протоколист. – Я задыхалась от бессилия. – Сволочь. Сучонок вонючий. – Я вспомнила все своли вокзальные ругательства, что я выпаливала в рожи сучьим клиентам, если они, пытаясь зажилить деньгу, норовили улизнуть от меня, облаять, а то и ударить. – Куриный помет. Откуда ты...

– Мы с вами еще не перешли на «ты», дорогая. Люба мне слишком, – он подчеркнул это «слишком», – слишком дорога, чтобы я стал щадить такую...

– ...дешевку, как я, договаривай, гад.

– Такую прожженную тварь, как вы. Итак, вы подтверждаете, что все это правда?

Я резко вытерла глаза выгнутым запястьем.

– Ты, гаденыш. Я покупаю.

– Что – покупаете?

Он смотрел наигранно-непонятливо. Я обозлилась.

– Я покупаю у тебя этот материал. Сколько?!

– Играете в богатейку?.. – Горбушко процедил меня, как через сито, через медленный, пристальный, издевательский взгляд. – Славная бедная девочка, хочет поиграть в богатейку. Не каждый раз такое случается.

Он внезапно встал. Вырос надо мной. Взял меня рукой за подбородок. Крепко сжал мой подбородок жесткими пальцами.

– Я продам этот бесценный материал только за суперденьги... или вообще не продам. Это мое будущее. Это моя слава.