Господи, что это?! Виселица. Зачем он сделал здесь виселицу?! Что помнит душа человека о прошлых жизнях, о тысячах умерших, погибших насильственной смертью, об убитых на сотнях войн, о казненных? Он сделал виселицу... Боже, он совсем спятил... из ручки старого пылесоса... и петлю стащил – срезал?.. – из салона автобуса... Господи, помоги, да он же сумасшедший... И она приплелась сюда, к нему... Зачем?.. Ей захотелось развлечься?.. Отдохнуть от Беловолка?.. От вечной муштры?.. От Игната, под которого надо было ложиться и ложиться бесконечно, чтобы он тоже не выболтал миру ее тайну, шитую белыми нитками?.. От мыслей о Тюльпане?.. От чувства обреченности, что охватывало ее, едва она вспоминала об этой сволочи, о Павле Горбушко, и о том, что у нее осталось так немного времени?.. Так мало времени, чтобы...
На этой виселице он повесит ее. Напьется, упьется в хлам, озвереет, обезумеет и повесит. И она будет качаться в троллейбусной петле, пьяная, с высунутым изо рта языком, с посинелой мордой, никакая не Любка, а просто Сычиха из Красноярска, пьяная после ночи с вокзальным обходчиком. Так все глупо кончится. Весь твой светский блеск, вся поддельная мишура.
Она шагнула вперед – и под ноги ей выстрелил сноп металлического, жесткого света.
Чтобы не упасть, она отшатнулась назад и схватилась рукой за спинку колченогого стула. Стул закачался, тоже как пьяный, поехал под тяжестью ее тела, ножка стула подломилась, и Алла упала – шумно, позорно, вместе со стулом, а Ахметов стоял и улыбался бессмысленно.
– Ну что же ты, крошка, – сказал он заплетающимся языком, – что же ты... ну поднимись... ну я сейчас...
Он протянул ей руку. Она оттолкнула ее. Встала сама. Отряхнула платье. Старалсь не смотреть в ту сторону, на пол, себе под ноги, откуда в нее ударил снизу этот странный, жестоко-ослепительный свет. Она даже не спрашивала себя, что это. Она знала – это сделал он. Еще будет время посмотреть. Еще будет время спросить. Если, конечно, они не слишком крепко надерутся к утру. Позвонить Беловолку? Сотовый в сумочке. Лень. Потом. Когда ты не будешь лыко вязать?.. Все равно потом. Сейчас нельзя. Я гостья. Я в его личном Эрмитаже, в его бедняцкой сумасшедшей Третьяковке. Когда я падала, подумала она, моя черная юбка задралась, и он увидел мои ноги. Он сейчас будет вожделеть меня. Он начнет приставать ко мне. Все эти разговоры кончатся одним – тем, что ей так отлично известно. Зачем она сюда явилась?! Какого дьявола?!
– Любочка, голубочка...
– Я тебе не голубочка. Это все твои поделки? – Она обвела подвал рукой.
– А то чьи же! – Он выпятил под грязной рубахой тощую грудь. – Ахметов и без красок художник. Классные инсталляции?.. у, конфетки... первое место на Биеннале в Гран-Пале, золотая медаль...
– Что такое... инсталляции?.. – Ее голос внезапно сел, охрип. – Ин... что?..
Она впервые слышала это слово. Оно пугало ее. Так же, как все, что тут обступало ее со всех сторон.
– Ух ты, ах ты, она не знает... Ну, разгляди получше!.. И садись. Да садись ты, не бойся!.. Любка... – Она вспомнила, как Беловолк сказал когда-то, вспоминая о Любиной карьере там, в Америке: «А была рыжая Любка Фейгельман, красно-рыжая, как и ты». – Кто бы мог подумать, что у старика Ахметова, в его вертепе, в его берлоге...
Она искоса глянула на него. «Ты совсем не старик, – подумала она отчего-то зло. – Тебе от силы пятьдесят... а то и меньше. Алкоголики рано старятся. Тебя бы отмыть, почистить. И чтобы ты не пил водку хоть дня три, четыре».
– Где ты берешь деньги на водку? – спросила она, осторожно садясь на стул, такой же колченогий, как тот, сломавшийся.
– Да где угодно... где угодно. – Он засуетился, нашаривая посуду в распахнутом старом буфете. – Где угодно, видишь ли.
– Крадешь, что ли? – Она была не особенно деликатна.
Он тоскливо покосился на нее, прижимая к груди две битых фаянсовых чашки. Раскосый глаз загорелся тусклым светом, как лампа под потолком. Она пожалела, что вызвала в нем печаль. Чего доброго, еще заплачет.
– Я продаю работы.
– Кому? Таким же бомжам, как ты?
Он вздохнул. Поставил чашки на стол, укрытый пожелтелой газетой. Построгал потускневшую золотую серьгу в мочке уха.
– Тебе это интересно? Я думал, тебе будет интересно послушать про мою жизнь в Америке. Жизнь знаменитого художника в Америке, это же так интересно. – Он разлил водку. – Я такой водки давно не пил... аристократическая... маслом так и течет в глотку... и становится горячо... как в раю. Мы с тобой сегодня в раю, Любочка, а?!..
Она поморщилась. Усмехнулась. В раю. В таком раю, где она пребывает сейчас, не приведи Господи пребыть. У тебя мало времени, Алла. У тебя его так немного. Расслабься хоть чуть-чуть с этим забавным человечком.
«Он не забавный. Он серьезный. Он загадочный. Он... страшный. Он...»
Она резко, так, что он даже испугался и вздрогнул всем телом под нищенскими тряпками, повернулась туда, откуда ей под ноги брызнул серебряный свет.
– Что это?! Отвечай быстро! Ну!
Он испуганно вылил в рот водку. Понюхал рукав.
– Ты что... ты что это, Люба!.. Ты... с места в карьер?!.. ну нельзя же так резво брать с места в карьер... Это... тюльпан...
Она встала со стула. Шагнула к огромному листу железа, валявшемуся на полу, как ржавый корявый ковер. На ржавчине был тщательно процарапан гигантский цветок. Тюльпан. Серебряные, стальные крылья лепестков отсвечивали зловеще. От чашечки цветка вниз текла, вилась серебряная лента – Алла сначала подумала, змея, – потом догадалась: стебель. Цветок и стебель, и больше ничего. Металлический цветок – на густой, непроглядной ржавчине старости и смерти. Металлический цветок, как это мило. Железный цветок. Как прелестно все это, как изысканна инсталляция, или как там ее, несчастного художника, если не считать того, что в ее, Аллиной, сумке тоже лежит железный цветок.
Тоже тюльпан.
Бред. Невозможно. Так не бывает.
Так вот зачем она сюда пришла!
Вставай и быстро убегай, сыщица. Все равно тебе не разгадать этой загадки.
Сиди, кляча, на месте. Сиди, Сычиха, стерва. Не рыпайся. Тебя Бог сюда привел. Выпытай у этого человека все. Сдери с него кожу. Вынь из него душу. Но узнай. Узнай все. Иначе Горбушко тебя убьет. Иначе это ты будешь убийцей. И никто другой.
– Это твоя... картина?..
– Это моя картина.
Кажется, он был доволен, что ей понравилось. Его лицо лоснилось. Раскосые глаза искрились. По лбу бежали, переплетались морщины.
– Ты... – Ей хотелось крикнуть: у меня в сумке такой же цветок! Она закусила губу. – Ты... давно ее сделал?..
– Недавно. Это моя новая вещь. Тебе нравится?.. Купи. Ты богатая.
Ну да, он же думает, что она Любовь Башкирцева.
Ну да, он думает, что я – Любовь Башкирцева, что я богата, как норвежская королева, как мадам Форд, как Аль Капоне, и куплю у него эту картину, этот процарапанный на двери старого гаража стальной жуткий цветок за сто тысяч баксов, не иначе. Картина лежала у меня под ногами, цветок отсвечивал под тусклой лампой военным блеском сабли или меча, а быть может, остро наточенного ножа. Я подняла глаза и посмотрела на Ахметова.
Он пристально, сощуря свои наглые раскосые глаза, глядел на меня.
Нет. Все не так просто. Все совсем не так просто. Он неслучайно изобразил стальной тюльпан. Он... знает.
Он не знает! Это твои дурацкие догадки! Что, художник не может изобразить цветок?! Розу?! Гиацинт?! Тюльпан?! На двери гаража?! На крышке унитаза?!
– Я куплю у тебя эту картину. Сколько?
Я приоткрыла рот, глядя ему прямо в лицо. От его рта доносился запах водки.
– Сколько, говоришь?.. Ну-ну, сколько... Картины Ахметова бесценны. Ты, крошка, никогда не сможешь ее купить. Потому что я изобразил здесь свою беду. Свое дикое несчастье. Я процарапал здесь свою боль. Сильную боль. Ты такой ине нюхала.