С тех пор и вплоть до 1912 года «Троеручица» стояла на игуменском месте. В тот год сербская армия освободила Косово, и монахи, узнав эту новость, стали каждое утро посматривать из окон своих келий на север, ожидая увидеть «Троеручицу», возвращающуюся на освобожденную землю. Наступил, а потом и закончился 1918 год, но «Троеручица» по-прежнему спокойно стояла на своем месте. Однажды, уже в 1922 году, настоятель и братья решили послать кого-нибудь из монахов в Сербию, в Косово, чтобы узнать, почему «Троеручица» не возвращается, хотя вся страна освобождена и сербское государство восстановлено. После года скитаний монах вернулся и сказал, что видел на Косовом поле памятник турецкому султану Мурату, а в Газиместане — надгробный памятник в честь разбитого турецкого войска, но не сумел отыскать памятников ни на месте, где был убит сербский князь Лазар, ни там, где рядом с церковью Самодреже погребен величайший сербский герой Милош Обилич. Неудивительно, решили монахи, что «Троеручица» не покидает своего места в хиландарской трапезной…
Это было все, что удалось узнать отцу Мануилу, и нигде он не встретил упоминания о том, что у «Троеручицы» есть привычка чихать. Обдумав все как следует, он пришел к выводу, что на Косовом поле следовало бы установить новый памятник, и тогда «Троеручица», возможно, решит вернуться. И как раз в 1950 году, когда он размышлял обо всем этом, братья, следившие за периодикой, выходившей в ФНРЮ, рассказали ему, что на Косовом поле в память о погибших сербских воинах воздвигнут большой обелиск. Отец Мануил решил, что теперь для иконы нет никаких препятствий, и стал потихоньку по ночам приоткрывать двери трапезной, чтобы упростить «Троеручице» ее отбытие в Сербию. Но как только окна или двери трапезной оставались открытыми, икона тут же начинала чихать, и это продолжалось до тех пор, пока сквозняк не устраняли. В отчаянии и растерянности отец Мануил вывел однажды ночью своего осла за монастырские стены, икону (в том виде, как она была, без оклада) положил ему на спину, накрыл чепраком и тайно направился в Сербию. Уже при выезде с Афона, недалеко от греко-югославской границы, в местах, которые были хорошо знакомы ему еще с тех пор, когда он служил каталонским наемником, отец Мануил попал в руки к партизанам Маркоса, отряды которого в это время сражались в горах Греции. Осла увели в одну сторону, отца Мануила в другую, начался допрос, но монах не понимал ни слова из того, что говорили партизаны. Одно он, правда, понял: схватившие его люди пользовались димотиком — новогреческим языком. Его спросили, владеет ли он каким-нибудь языком, и он сказал, что знает сербский. Среди сторонников Маркоса были югославские добровольцы, и один, родом из Сербии, попытался поговорить с монахом. Но, обменявшись с ним несколькими словами, отец Мануил с удивлением спросил, на каком языке тот говорит, и, узнан, что это сербский, совсем растерялся.
— Неужели больше никто на свете не говорит на святых языках? — спросил монах у тех, кто его охранял.
— Ну почему же, — смеясь, отвечали они. — А ты что, знаешь латынь?
— Нет, но знаю испанский, — ответил отец Мануил.
— Испанский? — удивились партизаны и позвали своего комиссара, который провел молодость в Каталонии, где во время гражданской войны сражался под красным знаменем в Интернациональной бригаде. Они отлично поняли друг друга, комиссар был счастлив услышать от отца Мануила, вспоминавшего жизнь своего первого языка, что когда-то в Каталонии его звали дон Хорхе Рюэда эль Сабио, и они проговорили всю ночь напролет.