Кровь, в том числе и тяжелая, не водица.
Бахус и леопард
Как-то в 1970 году однажды вечером я заснул, находясь в кругу своей семьи, в собственной постели, в Белграде. А проснулся в холодной пустой комнате, один за большим неотесанным столом для разделки мяса, одетый в поношенный, незнакомый мне костюм покроя 1980 года. Яичная скорлупа и остатки ужина валялись на столе рядом с жестяной тарелкой, которую я, по всей вероятности, только что обтер последним кусочком хлеба, так как на столе хлеба уже не осталось. Передо мной лежал измазанный жиром ключ, которым я пользовался вместо вилки, и стоял светильник, при свете которого я что-то писал на листах грязной измятой бумаги чернилами из плохого красного вина, макая перо в стакан. Тишина была полной, и вдруг посреди глубокой ночи я услышал, что на тарелку, рядом с моей рукой, упал не то маленький камешек, не то комочек земли. Из этого я понял, что не один, и поэтому успел немного отстранить от лица одеяло (из него, видимо, и выпал камешек), в то же мгновение наброшенное на мою голову. У меня перед глазами возникла голая рука незнакомца, который пытался меня задушить. Изо всех сил стараясь высвободиться, я как можно крепче вцепился зубами эту голую руку и, кусая ее, хотел закричать. Очнулся я в своей постели, в тот момент, когда пытался укусить за палец Бранку, которая уже давно будила меня, потому что я плакал во сне. Я рассказал ей сон, мы лежали в темноте и смеялись, но у меня все еще болела шея и рука, а уши были полны слез из моего сна. Честно говоря, я был поражен тем, с какой неожиданной и безграничной решимостью собирался расправиться со мной неизвестный. Ощущение было живым, хотя и пришло из сна, и в ту ночь я походил на сито, через которое безвозвратно утекает все мое бытие, оставляя мне только такие неподдающиеся усвоению элементы жизни, как страх, боль, отчаяние и смерть. Я все время задавал себе вопрос:
— Кто это мог быть? Кто это мог быть?
Потом мой взгляд упал на единственное освещенное место комнаты, где, купаясь в свете луны, висел на стене большой портрет. Я привез его в 1967 году из Варшавы, и он, пока неотреставрированный, висел у меня в спальне. На портрете был изображен человек в парике, ярко выраженный сангвиник с толстыми румяными щеками и налитым кровью вторым подбородком, из своей рамы он протягивал руки в комнату. Однако теперь стало ясно, что ночью при лунном свете у него изменяется цвет лица и выглядит он совсем по-другому. Его щеки были белы как мел, и он, бледный и оцепеневший, из своего 1724 года тыкал пальцем фокусника прямо в меня.
Через его руку был переброшен темно-красный плащ, который был хорошо виден при свете луны. Я показал человека с картины Бранке, и, прежде чем мы успели уснуть, на него пало подозрение.
Несколько недель спустя я с одним другом должен был по служебным делам съездить в низовье Дуная. Мы ехали на восток по прекрасному и пустому асфальтированному шоссе, на самом деле представлявшему собой всего лишь верхний слой древнеримской дороги, которая, подобно змее, уже, видимо, не в первый раз сменила кожу. Это нижнее шоссе (которому точно соответствовало верхнее) проходило мимо античного римского укрепления в Гамзиграде. Мы решили воспользоваться случаем и полюбовались мозаикой, а после этого подошли к деревянной постройке, где лежали инструменты археологов и поврежденные фрагменты мозаики. У стены стояло только что извлеченное на поверхность большое и хорошо сохранившееся мозаичное панно, изображавшее Бахуса и крылатого леопарда. Зверь был выложен с большим старанием и любовью, он скалил пасть, а нога Бахуса стояла на его шее. Голову леопарда окружал необычный ореол, а грозный вид Бахуса автор мозаики (по всей вероятности, какой-нибудь раб-славянин, тайно исповедовавший христианство) позаимствовал, видимо, у своего господина, римского государственного служащего, который здесь на севере командовал крепостью. Мы поехали дальше, и я, укутав ноги пледом, думал о суровом климате Подунавья, где мы родились, об этой доставшейся нам по наследству ссылке и о том, что столетьями мы так ничего и не предприняли, чтобы перебраться на юг, в Приморье, где жизнь по самой природе вещей должна быть и лучше, и легче. Я размышлял о том, что следовало бы построить столицу где-нибудь поближе к Средиземноморью, как это делали императоры и базилевсы, и о том, как ужасно должны были чувствовать себя здесь, на Дунае, высшие чиновники римской империи, которых за какую-нибудь провинность отправляли сюда командовать гарнизонами, о том, как им было тошно от скуки и как они, отрезанные от всего мира ветрами и ввергнутые в отчаяние одиночеством, славянской дикостью и холодом Сингидинума, накладывали на себя руки.