Людмила написала адрес печатными буквами на конверте – латиницей и кириллицей. Какой почты она ждала? Последнего письма со словами: «Я иду в бой, храня память о твоей любви и красоте в своем сердце»? Завещания с чековой книжкой? Официального извещения: «Ваш муж не погиб, простите за досадную ошибку»? Денежной компенсации от правительства, пославшего Дэвида на бойню?
Она доехала до Ньюкасла в грязном, еле тащившемся поезде, набитом обессилевшими солдатами с пустыми, равнодушными глазами. Впрочем, нашелся один матрос с надписью «Крейсер Ее Величества «Герой» на бескозырке, попытавшийся за ней приударить. В Ньюкасле говорили на странном английском, и ей удалось отыскать свой пароход только к вечеру. Стюард, похожий на альбиноса, проводил ее в каюту. Ей предстояло долгое и тяжелое плавание с однообразным меню: тушеная дичь, рыба и akvavit. [23]Среди пассажиров были двое печальных русских в трауре, один из них с вечно плачущим, должно быть, недавно осиротевшим ребенком. С Людмилой они не заговаривали. Капитан «Священного Грааля» с желтой раздвоенной бородой за столом приборами не пользовался, ел пальцами. Однажды ночью она услышала, как он пыхтит у дверей ее каюты. Холодным утром б марта 1917 года судно причалило в петроградском порту.
Обшарпанный лихач доставил Людмилу на улицу Мизинчикова, рядом с Фонтанкой и Невским проспектом. По воспоминаниям детства, город либо лежал под снегом, либо томился от белых ночей. Сыпал редкий снежок на фоне красного зимнего заката, люди напоминали толстые свертки, изо рта у них валил пар. На улицах стояли длинные хлебные очереди, но хлеба Людмила не видела. Из труб робко поднимался жиденький дымок.
– Топить нечем, – объяснил усатый извозчик. В Южном Уэльсе никогда не было недостатка в угле. – Скоро такое начнется, барыня, – сказал лихач. – Мочи нет терпеть. Питер на военном положении под началом этого, как бишь его, генерала Хабалова, морда у него что утиная задница, извиняюсь за выражение. Грозится, что станет всех виновных в беспорядках вешать как собак. Жена моя целыми днями в очереди за хлебом сидит на ящике из-под мыла и вяжет. Если военное положение, тогда всем положено пайки выдавать, а где они, спрашивается? Не ко времени вы домой приехали, барыня.
Тетя Аня, обитавшая на последнем этаже большого многоквартирного дома, приняла ее с истинно русским радушием и слезами сочувствия. Квартира была холодная, печку топили старыми подшивками «Дня» и «Русской воли». «Ничего не выбрасывай, – говаривал бедный Борис, – никогда не знаешь, что может пригодиться». Бедный Борис сидел в «Крестах». Людмила выложила на стол рубли из кошелька и принялась выгружать из чемодана банки тушенки.
– Благодетельница ты наша, ангел Божий, ножки тебе целовать, – запричитала тетушка. – Что бы мы без тебя делали!
– Мы?
– Да, Юрочка, Борисов племянник, живет у нас, а мать его, сестра Бориса, овдовев, пошла в сестры милосердия, ранили ее недавно.
Тетя Аня поставила самовар и заварила привезенный Людмилой чай.
– У нас ведь не чай, а так, пыль одна нынче, дай тебе бог здоровья.
В четверг 8 марта Людмила отправилась с тетушкой на Невский проспект на поиски хлеба. Мимо них в облаке снежной пыли отряд казаков проскакал галопом к Адмиралтейской набережной.
– Видно, неладно там, – сказал удивленным дамам широкоплечий мужчина в потрепанном пальто. – Битому псу только плеть покажи. Рабочие бунтуют и правильно делают. Я сам рабочий. Знаете, что сказал в Думе на прошлой неделе министр сельского хозяйства Риттих? Ничего, мол, страшного, народу попоститься полезно. Мы, значит, голодай, как церковные мыши, а они за пятьдесят миллионов пусть ставят памятник Лермонтову перед Александрийским театром. Я там служил, пока не повздорил с начальством. Не может так больше продолжаться, еще увидите, какой гром грянет.
Он отвесил им неуклюжий поклон и свернул в переулок. Вечером Юра рассказал Людмиле с тетушкой, как на его глазах разграбили булочную возле Смольного монастыря, а он, воспользовавшись толчеей, стащил из кошелки у одной толстой крикливой тетки буханку черного. Молодец, Юрка, храни тебя бог, детка! Они поели черного хлеба с тушенкой, запивая слабым чаем.
Газеты на следующий день не вышли, но, по слухам, в Думе дело дошло до кулачной драки, потому что правительство пыталось переложить ответственность за снабжение продовольствием на местные городские власти. Улицы патрулировались казаками, народ их радостно приветствовал. Стоял славный зимний денек, воздух пьянил, как шампанское, о котором давно и мечтать забыли. «Граждане, – говорил казак, сдерживая гарцующего коня, – не бойтесь, мы в народ стрелять не будем. Мы с вами заодно. Казаки и раньше не подчинялись приказам, теперь и подавно. А вот за жандармов ручаться не можем. Они сами по себе». Неся в тетушкиной сумке немыслимо дорогой кочан капусты, Людмила шла мимо Казанского собора и видела, как в отряд жандармов летели камни, бутылки и мешки с отбросами. Конный жандармский офицер пальнул для острастки из револьвера в простуженное солнце. Жандармы арестовали двух рабочих в синих робах и потащили их в околоток на Казанской улице. Разношерстная толпа, сдерживаемая цепью солдат вокруг полицейского участка, пыталась их отбить. Дула заряженных винтовок глядели в землю, офицер поднял дрожащую руку, готовясь скомандовать «огонь». Когда прямо в участок ворвался конный казачий отряд, околоточные разбежались. Казаки тут же вернули арестованных толпе, которая от радости чуть не разорвала их на куски.
– Леворюция, – объяснила гордая знанием трудного слова тетушка, прижимая тройной подбородок к потертому стоячему воротничку черного платья.
Бедный Юрочка, худенький, одетый в отрепья сын погибшего под Тернополем отца и раненой матери, просматривавший старые подшивки «Дня», прежде чем отправить их в печку, взглянул на нее и поправил: революция.
– Это почему же? Царь – он правый, рабочие – левые, Россия влево поворачивает, – значит, леворюция, и не спорь со старшими.
– Юрочка, – сказала Людмила, – тебе нужно новое пальто. Я, кажется, видела подходящее в витрине рядом с «Асторией». Сходим посмотрим, пока светло.
Увы, пальто оказалось мало и стоило очень дорого, к тому же хозяин торопился закрыть магазин. На улице дрались. Зеваки наблюдали за происходящим, разинув рты, точно смотрели кино с Чарли Чаплином. Людмила и Юрочка увидели рабочего, стоявшего на перевернутой урне посреди проспекта.
– Долой Штюрмеров, Голицыных и Протопоповых! К черту всех! Мы хотим хлеба! Не будет хлеба, не будем работать!
– Долой войну! Хватит, попили нашей кровушки! Это – царская война, не наша! – одобрительно подхватывала толпа.
– Довольно! – кричал другой рабочий с лихо подкрученными усами. – Хватит проливать кровь наших сыновей и братьев! Долой правительство, да здравствует мир, мы, русские люди, его заслужили! Товарищи, – продолжал он, – сохраняйте порядок, не поддавайтесь на провокации. Правительство только и ждет беспорядков, чтобы обрушить на нас свою карающую дубинку. Сохраняйте спокойствие, расходитесь мирно, с песнями.
Около сотни конных казаков стояли в стороне, не вмешиваясь. Они добродушно взирали, как толпа постепенно расходится, некоторые, подкручивая усы, негромко напевали. На следующий день, в субботу, выдавали зарплату. Рабочие не спеша выстроились в очередь перед Невским банком: купить на заработанные деньги было почти нечего. Трамваи не ходили, извозчики куда-то подевались. Изредка одинокие автомобили пытались прорваться сквозь людское море на проспектах, но волны мягко относили их назад. По ночам раздавались редкие выстрелы. Горожане полагали, что стреляют жандармы, переодетые в солдат. Рабочие митинговали у касс синематографа. Ходили слухи об однодневной забастовке в понедельник – будет время прийти в чувство после воскресного запоя.
– Дума уже наложила в штаны от страха, – зубоскалил толстый котельщик в очереди, – завтра чтой-то будет. – Он уплатил десять копеек в кассу и пошел смотреть американскую фильму про французскую леворюцию.
Ослепительно-ледяным воскресным утром зазвонили колокола. Ночью повсюду были расклеены уведомления военного губернатора Хабалова о том, что все не вышедшие в понедельник на работу будут немедленно отправлены на фронт, запрещались уличные сборища и митинги; полиции и армии приказывалось любыми средствами разгонять все незаконные сборища. Люди все равно собирались, митинги разрастались. Одетые по-воскресному дети, вцепившись в подолы своих закутанных в платки матерей, спешили, как на Масленице, от одной толпы к другой, боясь пропустить самое интересное.