– Безусловно, оправданна, если взять его нынешнее обличье. Сталин, например. Ненавижу Сталина.
– И поэтому вы хотите его убить?
– Конечно. Но до него мне не добраться. А вот до Уинстона Черчилля и Энтони Идена я скоро доберусь.
– Пользы от этого не будет. Вы вправе предать гласности их преступления, хотя даже преступление может быть истолковано как проявление доброй воли. Положим, они заблуждались, отправляя русских на родину, которая обрекла их на верную смерть, но это был единственный способ вернуть на родину наших пленных. Забота о благополучии и безопасности британских подданных сама по себе не является преступной, равно как и передача русских Советскому Союзу. Поймите наконец, русские – наши союзники, а Сталин – руководитель дружественной нам страны.
– У тех, кто поступает по справедливости, друзей не бывает.
– Вы в самом деле так считаете? Полагаете, что вы и есть воплощенная справедливость? Неужели вам до сих пор не ясно, что такая позиция граничит с паранойей?
– Ясно. Я сумасшедший, и поэтому я здесь.
– Вы не сумасшедший. У вас нервный срыв. Здесь вы не по вашей вине. Вы поправляетесь. Никто не привязывает вас к койке и не кормит с ложечки. У вас хороший аппетит, и спите вы спокойно.
– Я сплю долго, но вовсе не спокойно. Кошмары замучили.
– Ночной кошмар – своего рода предохранительный клапан. Ночные кошмары бывают у всех. Война в Европе окончена, а кошмары еще долго будут нас пре следовать. По-немецки ночные кошмары называются Alpdrücken. Вам снится, что на вашу голову низвергаются Альпы. Вы просыпаетесь в холодном поту и удивляетесь изощренности человеческого мозга, терзающего нас, когда мы совершенно беззащитны. Но это – природа, воевать с ней бесполезно. Даже кошки и собаки вздрагивают во сне от ночных кошмаров. Ничего не поделаешь, с кошмарами надо уживаться.
– Значит, вы советуете мне уживаться с этим прогнившим насквозь миром? И как только я стану равнодушен к несправедливости, я сойду за нормального?
– Отчего же? Беспокоиться нужно, и пытаться изменить этот мир нужно, но только не с помощью мести. Куда разумнее преодолеть желание мстить, перенести эту энергию на что-то другое. У нас, в немецком, есть слово Demütigung. [61]Обычно оно переводится как «унижение», но в немецком унижение, то есть снижение в степени уважения, обозначается глаголом erniedrigen. Представьте себе маршала Сталина, с которого насильно стащили китель и голого, с толстым брюхом и сморщенным от страха пенисом выставили напоказ на Красной площади, и вы поймете, что значит Demütigung. Вот если бы вы похитили у него нечто очень дорогое его сердцу, то это было бы для него erniedrigen. Союзники были правы, когда стали изображать Адольфа Гитлера на карикатурах.
– Чтобы легче было закрыть глаза на его злодеяния.
– Будьте справедливы. Разве его злодеяния не представлены всему миру?
– С некоторым опозданием, когда уже ничего не изменить. – Редж вдруг застонал. – Когда вы выпустите меня отсюда?
– А если мы вас выпустим, куда вы пойдете?
Редж молчал.
– Вы пойдете к своей жене и совершите первый акт возмездия, не так ли?
– Она унизила меня в моих собственных глазах, только и всего. Мне просто не следовало этого видеть. Всегда лучше не видеть.
– Верно, лучше не видеть – так легче выжить. Как сказал ваш Эдмунд Берк, надо стараться жить в свое удовольствие.
– Эдмунд Берк не наш. Он ирландец.
– Неужели для вас так важно этническое происхождение? Разве не расовые и национальные распри привели совсем недавно к величайшей трагедии?
– Благодарю Бога, что я не англичанин.
– Бросьте. Мы говорим с вами по-английски. Прекрасный язык, по выразительности почти не уступает немецкому. Я сам чувствую себя наполовину англичанином – уже не могу обходиться без традиционных чаепитий. Есть земли и народы куда хуже. Теперь Великобритании придется смириться с второстепенной ролью на международной арене, но она дала миру много хорошего. Понятие терпимости, например.
– Терпимости ко злу.
– Ничего не поделаешь. Если мы говорим о терпимости, терпимым следует быть ко всему. Вы тоже обладаете способностью быть терпимым. Я уверен, вы готовы к примирению с женой. И это хорошо.
Через больничный двор шла женщина в белом халате поверх лейтенантской формы военно-медицинского корпуса. Ее длинные черные волосы развевались на летнем ветру, как флаг. Знамя женственности. Казалось, она сознавала, что ее густые, ничем не стянутые волосы символизируют свободу, конец войны. На пациентов госпиталя, преимущественно мужчин в глубокой депрессии, вид ее роскошных волос наверняка действовал лучше всякой терапии.
– Давайте присядем, – предложил капитан Айзенауг. Он был небольшого роста, полноватый, одетый по строгой форме, со стеком под мышкой – на солдат это производило особое впечатление. Сняв фуражку, он обнажил обширную не по возрасту лысину.
Они присели на скамейку у кадушки с дождевой водой.
– Ваша жена прислала мне письмо, – сказал доктор, сверкнув толстыми линзами очков, за которыми синели близорукие глаза.
Редж, будто не слыша его слов, продолжал о своем:
– Знаете, весь этот ужас усугубляется полным отсутствием информации. Я хотел бы знать, всех они расстреляли или нет? Что стало с женщинами, детьми и тем новорожденным? А что с ней? Я даже боюсь ей письмо послать. Если ответа не будет, я не знаю, что и думать.
– Забудьте об этом. Спишите все на войну. Скорее всего, она разделила участь остальных. К тому же она лишь временно занимала место вашей жены. А ваша жена, – повторил Айзенауг, – прислала мне письмо.
– Вы, конечно, первый ей написали.
– Естественно. Она для вас самый близкий человек и имеет полное право знать, что с вами и где вы находитесь. Она хочет вас навестить. Что вы на это скажете?
– Мне придется начать с извинений. Она-то извиняться не станет.
– А почему она должна извиняться за то, что вы сами себе позволили увидеть? Вам этого видеть не полагалось.
– Что ж, начнем новую жизнь слепыми.
– Ну, это слишком сильно сказано. Для начала закроем глаза на некоторые недоразумения. Жить-то надо или по крайней мере попытаться жить. Il faut tenter de vivre, [62]как сказал французский поэт. Думаю, вам следует ей написать.
– Я уже пробовал. Порвал. Похоже, мне стало трудно писать по-английски. Представьте, я написал одно письмо по-русски печатными буквами, как учила меня мать. Мне было страшно его отправлять. Я ведь не знаю точного адреса. Знаю только, что муж у нее в Свердловске. Но я и это письмо разорвал. Нет, не буду я писать. Передайте ей, пусть приезжает.
– Я уже пригласил ее.
Этот разговор состоялся за неделю до приезда моей сестры Ципоры в Крэнфорд-лодж. День выдался дождливый, мокрая листва шумно шелестела на ветру. Женщины, обладающие интуицией, умеют менять облик, когда того требуют обстоятельства. Ципа похудела. Ее средиземноморская округлость сменилась английской угловатостью, подчеркивающей зрелость. Она отрастила волосы. Черные как смоль, они контрастировали с ее красным плащом, и Редж отметил это, когда она откинула капюшон. Он судорожно сглотнул. В руках она держала сумку, когда-то подаренную Реджем. Сильные, уверенные пальцы профессионального музыканта растерянно перебирали складки плаща.
– Ну, вот и я, – сказала она голосом, который ничем не напоминал о юной девушке, поразившей Реджа семь лет назад.
Он запахнул больничный халат, надетый поверх синей пижамы, и поцеловал ее в мокрую щеку. Это был поцелуй не мужа, но брата.
– Ну, вот и я, – эхом отозвался он. – Если хочешь, пойдем выпьем чаю на террасе.
Предложение оказалось неудачным. На террасе, печально глядя на дождь, сидели четверо больных. По радио звучал шлягер «Я иду, куда ведет меня сердца зов». У одного из больных так сильно тряслись руки, что сосед поил его чаем с ложечки. На первый взгляд все они выглядели как контуженые, хотя капитан Айзенауг считал, что причины их недугов следует искать в детстве и сексуальных проблемах.