Выбрать главу

– Врача, скорее! – закричала Людмила, и Дэвид побежал за доктором.

Врач-еврей, обедавший в это время, не вынимая из-за воротника салфетки, вызвал карету «скорой помощи», и Пита Лихутина, хрипящего, но еще живого, повезли в ближайшую больницу. На этом неожиданности, которыми полна жизнь, не кончились, поскольку Людмила вдруг сказала Дэвиду:

– А теперь поехали ко мне.

– К тебе? Зачем? – Сердце его забилось сильнее.

– Там узнаешь зачем. Ресторан запираем – повесь табличку «Закрыто». Сегодня вечером не работаем.

Лихутины занимали два верхних этажа из четырех в кирпичном доме на Бруклинских холмах с видом на статую Свободы. Дом целиком принадлежал Питу Лихутину, два нижних этажа сдавались приличным надежным жильцам, разумеется, евреям. Людмила повернула ключ в двери, и Дэвид увидел русскую мещанскую гостиную: мягкие стулья, обитые красным плюшем, темная позолота. В воздухе стоял неистребимый запах аниса, квашеной капусты и лихутинских папирос. По лестнице, покрытой пурпурно-оранжевым ковром, она повела его наверх, в спальню. «А теперь, – сказала Людмила своим грубым кухонным тоном, – раздевайся, да поживей».

Приземистый Дэвид унаследовал от отца хорошую мускулатуру и поджарый живот. Он был смугл и просолен морем. Он никогда не работал на шахте, и в кожу его не въелась угольная пыль. Ему было стыдно раздеваться перед этими огромными балтийскими очами, потому что член у него стоял выше пупка. Раздевшись, он попытался скрыть степень своего желания, приблизился к совершенно одетой, если не считать оголенного Иваном плеча, Людмиле и обнял ее. Но она оттолкнула Дэвида, приказав ему отвернуться, деловито смерила взглядом его ягодицы, затылок, лопатки и наконец удовлетворенно произнесла по-русски:

– Хорошо.

Затем скинула туфли и легла одетой в постель. Разделась под простыней, как монахиня, – ее нагота не для глаз Всевидящего Ока. Икон в комнате не было, на стене висела только репродукция в отвратительной раме – стадо оленей, устремивших невинные прозрачные глаза на зрителя, работа американской школы, основанной Тишем, учеником Ландзера.

– А теперь иди ко мне, – приказала она, – займемся любовью.

«Ничего себе, раскомандовалась», – подумал Дэвид и под пристальным взглядом оленя забрался, как было велено, под одеяло.

Продолжалась эта любовь долго и носила совершенно животный характер. Дважды они прерывались, молча пили крепкий чай с персиковым вареньем из золоченых стаканов с выгравированными на них серафимами и ели холодные блины с копченой семгой и красной икрой. Позже, словно спохватившись, она позвонила в больницу узнать, как там отец.

– Да, да, – сказала она, выслушав новости, и снова заключила Дэвида в свои могучие объятия.

– Как он?

– Плох. Сердце. Не дотянет до завтрака. (Она имела в виду до завтра.)

– Как же ты смеешь, как мы смеем, как тебе это в голову пришло, это же неприлично!

Но жизнь взяла свое и восторжествовала над смертью. Они исполняли танец жизнетворения, заклинающий смерть. Апофеоз брачного союза без объявления о помолвке, условностей и предосторожностей. Большим опытом по женской части Дэвид не располагал, но девушку от женщины отличить мог – Людмила, ради целомудрия которой умирал теперь ее отец, девушкой не была. Ну и что с того? Ресторан еще до завтрака перейдет в ее руки, и ей нужен муж, помощник в деле. Людмила Джонс – по-русски почти Иванова.

Они поженились в начале августа 1914 года, узаконив свой брак только в мэрии, обошлись без священника. Дэвид предложил расширить меню ресторана, включив туда баранью ногу по-валлийски, шахтерскую похлебку с бренди, брюкву, картофельное пюре и седло косули.

– Нет, – сказала она, – никакой иностранщины.

Дэвид, который в поте лица вкалывал на кухне вместе с престарелым поляком, не способным к покушениям на женскую плоть, чувствовал себя невольником. Деньги были ее, она без конца приказывала, смягчаясь только в постели. Как и многие валлийцы, Дэвид умел ублажать женщин. Между прочим, валлийки считают, что все мужчины-неваллийцы, за исключением бенгальцев, любовники никудышные.

Четвертого августа разразилась мировая война, словно вскрылся нарыв на больном теле Европы, – нью-йоркские газеты сообщали о волне патриотизма в Британии. Дэвид терзался угрызениями совести и душой стремился на родину. Он был подданным Британской империи, и хотя это государство, которое отец называл орудием капиталистического подавления, ничем его не облагодетельствовало, у Дэвида не возникало мысли принять американское гражданство. Речь не шла о том, чтобы отомстить немцам за поруганную Бельгию, – его мучило смутное чувство, что он в долгу перед смертью, которой так легко избежал во время катастрофы «Титаника». К тому же благополучная Америка, черт ее дери, уж больно задирала нос перед растерзанной Европой, а Дэвид, хоть и не мог выразить этого словами, ощущал себя европейцем. Жена его тоже из Европы, а Бруклин, хоть и полон европейцами, все же не Европа. Выйти бы белой ночью к Неве. Или послушать, как валлийские шахтеры, возвращаясь после смены, распевают на четыре голоса. Поесть как люди, ножом и вилкой.