Выбрать главу

– А Ив Манюэль? – спросил я самым глупым образом.

– Он виделся с ним два или три раза. Что тебе до этого? Он возвращается от него опустошенным…

Я попытался снова взяться за работу. Мне вернули рукопись, на которой красовались пометки издателя, и я был шокирован этикеткой, прилепленной к серой упаковке. Я много раз получал свои тексты в такой же упаковке, так же заботливо перевязанные Эрнестом, милым старым Эрнестом, знавшим Жироду, Мориака, Морана и Мальро; я изучил всю последовательность его движений, знал то, как он давал указания курьеру, как упаковывал и перевязывал мои рукописи. Но им, Мориаку и Мальро, он не возвращал рукописи. Только я, глупец, получил свою обратно. Я, который не желал переделывать текст, отчетливо видя все, что не понравится моим друзьям. Я скомкал упаковочную бумагу, в которую был завернут мой роман. Я люблю упаковочную бумагу. Дорогая, мягкая, теплая, как одеяло, эта бумага является признаком достатка; ее насыщенный цвет – цвет дерева, зерна, бересты, никогда ни с чем не спутаешь. Когда в перерывах между написанием романов я сочинил несколько стихотворений, я попросил издателя сброшюровать их и упаковать, чтобы почувствовать себя солидным, строгим и довольным человеком. Упаковочная бумага – это стиль, тип мировоззрения. Существуют люди упаковочной бумаги, люди шелковой бумаги, люди глянцевой бумаги. Я вспоминаю молодого врача из Мазьера, которому пришлось осматривать людей, погибших во время скачек; он нервно теребил свой хлыст, поправлял под мышкой теннисную ракетку и, комично смотревшийся в своих белых теннисных брюках, вертел на пальце ключи от машины. Упаковочная бумага – подобной противоположность подобной карикатуре. Однажды в Новый год, когда витрины больших магазинов наполнены ужасающими вещами – я помню, в тот год, в год эпидемии бешенства, там стояли страшные маленькие лисички, а в витрине Технического магазина печально играла скрипка и посреди игрушечных елочек, в своих домиках сидели желтоволосые куклы, – а я гладил и ласкал лист упаковочной бумаги, пытаясь обрести в соприкосновении с ней силы, как Антей, припавший к земле. Смирение, преданность – со мной этот трюк больше не проходил. Время закончилось в холода. Снега не было. Я задыхался. Берега озера Леман, даже с высоты холмов, возвышающихся над равниной, были по-зимнему усталыми – подобное зрелище убивает любое желание сопротивляться меланхолии. Писатели, журналисты, политики довели озеро до подобного омерзения! Я не спускался к воде. Я бродил по серым, поливаемым дождем склонам, прогуливал свое тело. Я разрушался. Я был полностью (если так можно выразиться) в стане слабых и проигравших. Как еще я мог смеяться тогда: с момента выхода моих первых книг до самых последних лет разыгрывать комедию усталости, быть таким безвкусным, играть роли, хотя при этом я постоянно обвинял кого-то в бесхарактерности и безволии! Теперь настал мой черед. Сорвем маску. Анна не удержала меня за руку. И Луи, замкнутый более, чем когда бы то ни было. Как она прожила все эти недели? Я видел, что она меняется, хочет чего-то, но я не понял ее загадки. Эта прозрачность, изысканность, порывистость, темнота… Чувство слабости казалось мне особенно сильным на фоне скрытности других людей. Мне чудилось, что у Анны появляются силы, которых я не замечал на протяжении более чем десяти лет нашей совместной жизни. Я находился возле тайны, так же, как находился возле желания. Что я мог знать о беспокойствах, о сожалениях, о тоске Анны? Я любил некий смутный образ Анны, как любил образ блуждающего Луи. Но что таилось за этими глазами, грудью, этой кожей? Ничего, ничего, я ничего не знал. Я был приговорен к одиночеству и эгоизму. Я замкнулся в себе, я ничего не понимал и не желал понять в других. Какой демон замкнул меня в себе? Растерянный, ничтожный, я возобновил прогулки с болезненной страстью. Замечал ли я непоследовательность своих действий? Я надевал бежевый шерстяной галстук, который любил потому, что он напоминал мне о сельских и лесных мотивах, час спустя я натягивал старый рваный свитер, не заботясь об элегантности своего внешнего вида. Я поменял свои очки в золотой оправе на непонятно что в оправе железной и стал похож на клошара. Несколько дней подряд я не мылся и не переодевался. Я носил нижнее белье в течение недели, словно желая смирить свою плоть и попасть в унисон с собственным настроением.

Часть четвертая

I

В январе случился счастливый прорыв: мы отправились на каникулы в Энгадин. Была живая и чистая пора. Мы остановились в Силе, в гостинице «Крона», в которой зеркала, стеклянные двери, люстры создавали впечатление ледяного дворца на вершине сказочного холма. Я перестал вычитывать старую рукопись и принялся за новую, желая сочинить еще одну книгу. Дело пошло на лад.

Я вновь смог смотреть на Луи без страдания и наслаждаться красотой Анны.

Именно Анна предложила мне съездить на три недели в Силь. Впрочем, она не настаивала. Мы уложили наш скромный багаж и взобрались на гору. При гостинице был большой сад, где росли лиственницы и сосны. Голубой небесный свет отражался на снегу, и воздух принимал мое тело.

Мы мало ели, много гуляли по парку, возвращаясь с прогулок с горящими лицами и тяжелым дыханием. Мы, Анна и я, закрывались в нашей комнате, пока Луи принимал ванну. Потом я спускался работать в гостиную, а Анна занималась мальчиком. Дни заканчивались бесхитростно и красиво. Я оставлял рукопись и приходил в зал, где метрдотель незадолго до моего прихода зажигал лампы; их свет отражался в больших стеклянных дверях с золочеными косяками, я смотрел, как последний луч солнца краснеет на вершине горной гряды, на которую уже наползала тень.

Понемногу салон наполнялся людьми. В большинстве своем они были такими же молчаливыми, как и мы, с отсутствующими лицами, они входили совсем тихо. Я расценивал их появление, как признак хорошего тона. Я садился за маленький игорный стол. В это время наверху, в тридцатом номере, Анна и Луи, должно быть, спали друг с другом; потом они спускались к обеду. Я заказывал фруктовое мороженое и медленно лизал его, вспоминая тот стих, который часто цитировал проповедник перед едой: «Слова твои сладки, как мед!» И я с удовольствием наблюдал пожилую пару за соседним столиком – он, свежевыбритый (должно быть, только встал), макал бисквиты в чай; она, может быть, старше, чем он, подносила к губам стакан черри и после каждого глотка долго выдыхала алкогольный жар, прикрывая глаза. Время от времени женщина поднималась и оглядывала себя в одно из многочисленных зеркал, поправляла прическу, подводила губы, проводила пальцем по бровям и, вздыхая, возвращалась за столик. Эти маленькие хитрости не прекращались. Оба молчали. У них был усталый и ясный вид, а мне невероятно нравилось смотреть, как счастливы эти люди, я воспринимал их счастье, как милость, которую мне не суждено было получить. Я находился рядом с тайной, с желанием, с наполненностью… Старик и его жена очаровали меня. Редкие слова, которыми они обменивались, произносились ими мягко и едва удостаивались ответа; иногда женщина вытаскивала из портсигара очередную сигарету, которую мужчина прикуривал трясущейся рукой. И все. Однажды их чета расположилась рядом с другой парой за столиком для игры в бридж, и в течение часа я наблюдал за их молчаливой игрой: они молчали, медленно перекидываясь картами, тасуя их, заставляя скользить по квадратной поверхности стола, протягивали друг другу свои отполированные, словно выточенные из слоновой кости, унизанные кольцами руки (у мужчины тоже были кольца), выделявшиеся поверх кружевных манжет и твидовых рукавов; дневной свет заливал просторную комнату, в которой метрдотель, повинуясь четкому правилу, в одно и то же время зажигал лампы с изогнутыми ножками.

Наблюдать за игрой… Быть чужим, приближаться, садиться в кресло на расстоянии нескольких шагов от играющих: мое воображение подсказывало мне, что между мной и этой парой всегда будет сохраняться определенная дистанция. Я смотрел на их руки, почти прозрачные в последних лучах солнца, вежливо перекидывавшие друг другу карты. Они и я. Когда другие дети играли в саду, я уходил к решетке и смотрел на девочек, купавшихся в тазах с водой, или на сухие листья и маленькие лепестки, падавшие с деревьев; подростки шумели, возились, и мои родители уводили меня в молитвенный зал. Этот уход. Я пытался представить других ребят на своем месте, их, смеющихся, дерущихся друг с другом, как позже я смотрел на тех, кто закапывал или сжигал своих мертвецов, на тех, кто желал, тех, кто занимался любовью за стеной или за окном случайного отеля… В моменты подобных воспоминаний или зрелищ я часто думал о Клер Муари. Первый раз я подумал о ней в день нашего прибытия: я сидел в кресле в гостиной, я смотрел на горную цепь, и солнце над горами забавным образом напомнило мне цвет ее волос. Тот же цвет. Синева неба, рыжие вершины… Она была любима. Она знала это. Ее рыжие волосы, зеленый взгляд, ее слова, ее слюна и ее плоть навсегда остались в сердце и в теле Луи.