Я уже забыл, как ужасно он одевался, но зеленовато-коричневый пиджак, розовая рубашка и красно-бело-желтый мятый галстук живо напомнили о прошлом.
Зато Квейн стал совсем другим человеком. Почти такого же роста, что и я, около шести футов, он выглядел стройнее, а его лицо потеряло юношескую округлость, уступившую место углам и глубоким морщинам. Две из них сбегали от крючковатого носа к уголкам рта, который по-прежнему выглядел так, будто Квейн на кого-то дуется или хочет на что-то пожаловаться.
Впервые увидев Квейна, я обратил внимание на его глаза, большие и серые, до краев наполненные чем-то влажным, возможно, невинностью. Цвет глаз, естественно, остался прежним, но сами они как-то сузились, а влажная невинность высохла и исчезла. Я не смог определить, что заняло ее место. Быть может, пустота.
— Так что же произошло? — поинтересовался я. — Вы мне ничего не рассказали.
— Произошло когда? — спросил Квейн.
— После Уилбура Миллса.
Мурфин покачал головой:
— Какой это был ужасный год! Мы работали на Маски, потом на Хэмфри, а после съезда стали помогать Инглтону.
— Ты прав, — согласился я. — Год выдался отвратительный.
— А после Инглтона я… ну, просто сидел дома и мозолил глаза Марджери и детям.
— Как, кстати, поживает Марджери? — спросил я ради приличия. Марджери, скорее всего, осталась такой же чокнутой.
— Даже не знаю, что мне с ней делать, — вздохнул Мурфин. — Теперь она дважды в неделю ходит в какую-то группу самоанализа. Мне просто не хочется идти домой.
— Да, значит, у тебя ничего не изменилось. Тут невольно вспомнишь Уотергейт. Я слышал, вы оба входили в комитет, разбиравший это дело.
— Первым оказался там я, — сказал Мурфин. — А потом затащил и Квейна.
— А где ты был? — я повернулся к Квейну.
— В Мексике, — сухо ответил Квейн.
— Расскажи ему о Мексике, — попросил Мурфин.
— Нечего тут рассказывать, — отрезал Квейн.
Мурфин облизал губы и плотоядно улыбнулся:
— Они достали Б-26. Квейн, пара его дружков и шестидесятилетний пилот времен второй мировой войны, который клялся, что сможет поднять с земли эту развалюху. Возможно, он смог бы взлететь в трезвом виде, но такое случалось редко. Короче, у них было шесть тонн марихуаны. Представляешь, шесть тонн! Они собирались переправить их в пустыню где-то в Аризоне и разбогатеть. В общем, они заставили ветерана протрезветь, он нашел летные очки, надел их, они загрузили самолет, и все шло по плану, кроме одного. Эти чертовы двигатели не запустились.
— Почему? — спросил я.
Квейн пожал плечами:
— Когда я оглянулся, они все еще пытались запустить двигатели. Второй раз я уже не оглядывался.
— А что вы делали в Уотергейтском комитете?
— Были консультантами, — ответил Мурфин. — Мы получали по сто двадцать восемь долларов в день, сидели в отдельном кабинете с разложенными на столе отточенными карандашами и блокнотами и придумывали вопросы. Несколько оказались очень удачными.
— Пленки, — кивнул я. — Я где-то слышал, что именно вы предложили спросить о пленках.
Мурфин взглянул на Квейна, который ничего не сказал, но ухмыльнулся.
— Это был отличный вопрос, — продолжал я.
— Неплохой, — согласился Квейн.
— Но эта благодать продолжалась лишь до октября, — вздохнул Мурфин.
— Семьдесят третьего?
— Да.
— А потом?
— Потом нам перестали платить, и я стал искать чем бы заняться, но получил лишь одно предложение от профсоюза металлистов. Они интересовались, не поеду ли я в Калифорнию. Я, естественно, отказался.
— Понятно, — кивнул я. — Работа там тяжелая.
— Совершенно верно. А затем совершенно случайно я столкнулся с одним малым из Огайо, который думал, что очень хочет стать конгрессменом. Его жена придерживалась того же мнения, денег у них было предостаточно, и на пути к Конгрессу оставалось единственное препятствие: они не знали, как туда попасть.
— Мусакко, — вспомнил я. — Вы вышибли Ника Мусакко.
Вновь сверкнула отвратительная улыбка Мурфина. Появилась и исчезла, как вспышка фонаря.
— Да. Ник слишком долго сидел там, не так ли?
Я пожал плечами:
— Десять лет назад, даже пять, Ник освежевал бы вас и повесил сушиться еще до завтрака. В крайнем случае, до ленча.