В меня словно вселился дух противоречия, я сказал, что детские влюбленности – это неизбежное дополнение к ушибам и плевритам. Но все же признал, что самолет – дело другое. Самолет с пропеллером на пружине, который он принес Люку на день рождения.
– Даря его, я вспомнил про конструктор, который подарила мне мать на четырнадцатилетие, и про то, что тогда случилось. А случилось вот что: я был в саду, и хотя надвигалась гроза и уже доносились раскаты грома, я начал мастерить на столе в беседке, возле ворот, подъемный кран. Кто-то из домашних позвал меня, и мне пришлось на минутку зайти в дом. Когда я вернулся, коробка с конструктором исчезла, а калитка была открыта. Отчаянно крича, я кинулся на улицу, но никого уже не было, и в тот самый миг в домик напротив попала молния. Все произошло как бы единым махом, и я вспомнил об этом, когда дарил Люку самолет и он впился в него тем же счастливым взглядом, что и я в мой конструктор. Мать принесла мне чашку кофе, мы обменивались обычными банальностями, как вдруг услышали крик. Люк кинулся к окну, словно желая выброситься. Лицо его было бледно, а в глазах стояли слезы; наконец он вымолвил, что самолет полетел не туда и угодил прямо в полуоткрытое окно. «Его не видно, его больше не видно, – повторял он сквозь слезы. Тут же раздался крик снизу – и вбежал дядя, сообщивший, что в доме напротив пожар. Теперь понимаете? Да, лучше уж выпить еще по одной…
Поскольку я молчал, мужчина сказал, что все его мысли сводились тогда к Люку, к судьбе Люка. Мать прочила его в ремесленное училище, чтобы он скромно проложил себе, как она говорила, «дорогу в жизни», но и эта дорога была уже проложена, и только он (но заговори он об этом, его сочли бы сумасшедшим и навсегда разлучили бы с Люком), только он мог сказать матери и дяде, что все напрасно, что бы они ни делали, результат будет тот же: унижения, жалкая рутина, унылые годы, истрепывающие одежду и душу, бегство в обиженное одиночество, в бистро по соседству. Но судьба Люка была еще не самым большим злом, хуже всего было то, что и Люк, в свою очередь, тоже умрет, и другой человек повторит судьбу Люка и его собственную судьбу и тоже умрет, чтобы еще один человек вступил в этот круг. Люк его почти уже не волновал, по ночам его бессонница простиралась дальше, к другому Люку, к другим, кого будут звать Ро-бер, Клод иди Мишель; теория о бесконечном множестве бедняг, повторяющих друг друга, не зная этого, уверенных в своей независимости в свободе выбора. Вино нагнало на мужчину грусть – чем я мог ему помочь?
– Теперь надо мной смеются, когда я говорю, что Люк спустя несколько месяцев умер. Они слишком глупы, чтобы понять, что… Да, умер, и не надо на меня так смотреть! Умер несколько месяцев спустя. Началось все с бронхита, а у меня в том же возрасте была какая-то желудочная инфекция. Меня положили в больницу, но мать Люка настаивала на домашнем уходе, я приходил почти каждый день и, бывало, приводил племянника, чтобы он поиграл с Люком. В доме была такая нищета, что мой приход означал утешение во всех смыслах: и Люку компания, и пакетик с селедкой или пирожное. Я сказал им, что в одной аптеке мне делают скидку, и они смирились с тем, что лекарства покупал я. В конце концов я стал вроде как сиделкой Люка, и вы, наверное, знаете, что в домах, куда врач приходит с полнейшим равнодушием, никто не обращает особого внимания, совпадают ли конечные симптомы с первоначальным диагнозом… Почему вы на меня так смотрите? Я что-нибудь не то сказал?…
Нет, все было то, особенно после такого количества спиртного. И даже наоборот, вместо каких-либо ужасов смерть бедняжки Люка доказывала, что любой, у кого развито воображение, может начать фантазировать в 95-м автобусе и закончить у постели, на которой тихо умирает ребенок.
Я сказал ему это, чтобы его успокоить. Он долгое время смотрел в пространство, потом заговорил снова:
– Ладно, как хотите. Но если честно, то после похорон я впервые ощутил что-то похожее на счастье. Я все еще то и дело заходил проведать мать Люка, приносил ей пакетики с бисквитами, но ни она, ни их дом меня уже не интересовали, меня будто захлестнула восхитительная уверенность в том, что я – первый смертный человек, я упивался сознанием того, что моя жизнь растрачивается день за днем, рюмка за рюмкой и что в конце концов она оборвется где-нибудь когда-нибудь, до последней мелочи повторив судьбу незнакомца, умершего бог знает где и когда, но я-то умру по-настоящему, и никакой Люк не вступит в игру, чтобы глупо повторить глупую жизнь. Поймите и позавидуйте, старина, полноте моего счастья, пока оно длилось…
Потому что, естественно, долго оно не продлилось. Это доказывали бистро, дешевое вино и глаза, пылавшие жаром. И все же он прожил несколько месяцев, постоянно смакуя сознание своей посредственности, свой крах в семейной жизни, свое одряхление в пятьдесят лет, – он был уверен в своей смертности. Однажды вечером, проходя через Люксембургскую площадь, он увидел цветок.
– Он рос на краю клумбы, обычный желтый цветок. Я остановился закурить и рассеянно загляделся на него. Похоже было, что цветок был прекрасен, это был великолепный цветок! А я был обречен, когда-нибудь я должен был умереть навсегда. Цветок был красив, всегда будут цветы для людей будущего, и внезапно я понял, что значит «ничто», а я-то думал – это покой, конец цепи. Я должен был умереть, а Люк уже умер. Для таких, как мы, никогда больше не будет цветка, не будет ничего, абсолютно ничего. Спичка обожгла мне пальцы. Я вскочил на площади в какой-то автобус и стал вглядываться, по-идиотски вглядываться во все вокруг, снаружи и внутри. Когда мы доехали до конечной остановки, я вышел и пересел в другой автобус, шедший на окраину. Весь вечер, до самой ночи я садился в автобусы, думая о цветке и о Люке, ища среди пассажиров кого-нибудь похожего на Люка, кого-нибудь похожего на меня или на Люка, кого-нибудь, кто снова был бы мной, на кого я мог бы посмотреть, зная, что это я, а потом отпустить, не сказав ни слова, чуть ли не оберегая его, чтобы он шел дальше по своей жалкой, бестолковой жизни, жалкой и бестолковой, бестолковой и жалкой…