Дэнис не слушал его. Он вдруг вспомнил Анну. Она сейчас с Гомбо — одна с ним в его студии. Мысль об этом была нестерпима.
—Пойдемте заглянем к Гомбо, — предложил он как бы невзначай. — Интересно посмотреть, что он сейчас делает.
Внутренне он рассмеялся, представив, как рассвирепеет Гомбо, увидев, что они пришли.
Глава двадцать третья
При их появлении Гомбо отнюдь не рассвирепел, как рассчитывал и ожидал Дэнис. Пожалуй, он скорее обрадовался, чем рассердился, когда в проеме открытой двери появились два лица — одно загорелое и острое, другое бледное и круглое. Энергия, в которую вылилась ярость, постепенно угасала, вновь распадаясь на составлявшие ее эмоциональные элементы. Еше немного, и он опять начал бы выходить из себя, а Анна сохраняла бы невозмутимость, еще больше приводя его в ярость. Да, он положительно был рад видеть их.
— Входите, входите, — радушно сказал он.
Вслед за мистером Скоуганом Дэнис поднялся по маленькой лестнице и переступил порог. Он подозрительно смотрел то на Гомбо, то на позирующую ему Анну и по выражению их лиц не мог понять ничего, кроме того, что они рады их приходу. Действительно это так или они лишь коварно изображают радость? Ответа на этот вопрос он не нашел.
Мистер Скоуган между тем смотрел на портрет.
—Отлично, — одобрительно сказал он. — Отлично. Пожалуй, слишком похоже на оригинал, если это только возможно. Да, бесспорно, слишком похоже. Но меня удивляет, что вы увлеклись всей этой психологией. — Он показал на лицо и провел пальцем по воздуху вдоль мягких изгибов написанной на холсте фигуры. — Я думал, вы один из тех, кто занимается исключительно сопоставлением объемов и столкновением плоскостей.
Гомбо засмеялся.
— Это случайно, — сказал он.
— Жаль, — сказал мистер Скоуган. — Мне, например, хотя я ни в малейшей степени не разбираюсь в живописи, всегда особенно нравится кубизм. Мне нравится смотреть на картины, из которых начисто изгнана природа, которые являются исключительно продуктом человеческого ума. От этих картин я получаю такое же удовольствие, какое приносят красивое логическое доказательство, изящное решение математической задачи или достижение инженерной мысли. Природа — или что-то, что напоминает о ней, — меня угнетает. Она слишком необъятна, слишком сложна и, самое главное, совершенно бессмысленна и непостижима. Я чувствую себя легко, когда имею дело с произведениями человеческого ума: если я только захочу по-настоящему, то смогу понять все, что сотворено руками или умом человека. Именно поэтому я всегда езжу на метро, а не на автобусе, если только это возможно. Потому что из окна автобуса даже в Лондоне нельзя не видеть некоторые Божьи творения — небо, например, иногда дерево, цветы в ящиках под окнами. В метро же вы не видите ничего, кроме того, что создано человеком — железо с заклепками, принявшее геометрические формы, прямые линии бетона, узорчатые плоскости кафельной плитки. Все — человеческое, все — произведение доброго и ясного ума. Все философии и все религии — что они такое, как не туннели, проложенные сквозь Вселенную. По этим узким туннелям, где во всем узнаешь дело рук и разума человека, передвигаешься с удобством и безопасностью, забывая, что повсюду вокруг — под ними, над ними — простирается темная масса земли, бесконечная и неисследованная. Да, я всегда за метро и кубизм. За идеи — упорядоченные, ясные, простые и хорошо проработанные. И избавьте меня от природы, от всего, что слишком крупно по человеческим меркам, что слишком сложно и непонятно. У меня не хватает духу, а главное, времени, блуждать в этом лабиринте.
Пока мистер Скоуган произносил свою речь, Дэнис прошел в дальний конец прямоугольного помещения, где в низком кресле сидела Анна — все в той же свободной, изящной позе.
—Так что? — спросил он, глядя на нее почти свирепо. О чем он спрашивал? Дэнис и сам едва ли знал это. Анна взглянула на него и вместо ответа повторила, но уже другим, веселым тоном:
— Так что?
Дэнису, по крайней мере сейчас, нечего было больше сказать. В углу, за креслом, в котором сидела Анна, стояло два или три холста, повернутых к стене. Он вытащил их и стал разглядывать.
—Можно и мне посмотреть? — спросила Анна.
Он поставил картины в ряд у стены. Анне пришлось повернуться, чтобы увидеть их, — большой холст с изображением человека, упавшего с коня, натюрморт и небольшой пейзаж. Положив руки на спинку кресла, Дэнис склонился над Анной. За мольбертом в другом углу мистер Скоуган продолжал без умолку говорить. Долгое время они смотрели на картины молча — вернее, Анна смотрела на картины, а Дэнис большей частью смотрел на Анну.
—Мне нравятся человек и конь. А вам? — сказала она, наконец взглянув на него с вопросительной улыбкой.
Дэнис кивнул и потом странным, сдавленным голосом, словно ему стоило огромных усилий произнести каждое слово, сказал:
— Я люблю вас.
Анне приходилось слышать эту фразу множество раз, и в большинстве случаев она слушала ее с полным спокойствием. Но сейчас — может быть, потому, что слова эти были произнесены столь неожиданно, может быть, по какой-то другой причине — они вызвали в ней некоторое непонятное волнение.
— Мой бедный Дэнис, — сумела она сказать со смехом. Но при этом покраснела.
Глава двадцать четвертая
Был полдень. Спустившись из своей комнаты, где он предпринимал безуспешные попытки написать что-нибудь ни о чем, Дэнис обнаружил, что гостиная пуста. Он уже собирался выйти в сад, когда взгляд его упал на знакомый, но загадочный предмет — большой красный блокнот, который он так часто видел в руках у Дженни, тихо и сосредоточенно царапавшей в нем что-то. Она оставила его на диване у окна. Искушение было велико. Он взял блокнот и сдернул резинку, предусмотрительно натянутую на него и не дававшую его открыть.
«Посторонним смотреть запрещается», — большими буквами было написано на обложке. Он поднял брови. Похоже на то, что писали в латинской грамматике, когда он учился еще в подготовительной школе.
Ворон черен, черен грач,
Но еще чернее тот,
Кто эту книгу без спроса возьмет.
Так по-детски, подумал он, улыбнулся про себя и открыл блокнот. То, что он там увидел, заставило его вздрогнуть, словно от удара.
Дэнис был самым суровым критиком самого себя. Так по крайней мере он всегда считал. Ему нравилось думать о себе как о безжалостном вивисекторе, который рассекает трепещущие ткани собственной души. Он был подопытным животным для самого себя. Его слабости, чудачества — никто не знал их лучше его самого. В сущности, он смутно воображал, что никто, кроме него, вообще не подозревает об их существовании. Ему как-то не верилось, что другие люди могут на него смотреть такими же глазами, какими он смотрит на них, что о нем могут говорить в таком же свободном критическом и, если быть совсем честным, несколько язвительном тоне, в каком он привык говорить о них. Он знал о своих недостатках, но видеть их было привилегией только его одного. Для всего остального мира он, разумеется, являл собой хрустальный сосуд без единой трещины. Это почти не требовало доказательств.
Теперь, когда был открыт красный блокнот, этот хрустальный сосуд рухнул на пол и разбился вдребезги, так что невозможно было его собрать и склеить. Оказалось, что Дэнис — не самый суровый критик самого себя. Открытие было болезненным.
Его взгляду открылись плоды тихого занятия Дженни. Карикатурное изображение читающего Дэниса (с перевернутой книгой в руках). Позади — танцующая пара, в которой можно узнать Гомбо и Анну. Внизу подпись: «Басня о третьем лишнем и зеленом винограде». Вне себя от изумления и потрясения, Дэнис пристально рассматривал рисунок. Он был сделан мастерски. Безмолвный и безвестный Рувейр говорил в каждой из этих безжалостно четких линий. Выражение лица — напускное безразличие и мнимое превосходство, смешанное с плохо скрытой завистью, принятая им поза углубленного внимания и ученого достоинства, ненатуральность которой выдавали нервно сдвинутые носками внутрь ступни, — все это было ужасно. И еще более ужасным было портретное сходство, та непререкаемая достоверность, с которой были подмечены и искусно подчеркнуты его физические особенности.