Выбрать главу

А завидовал я Мотелю, когда смотрелся в осколок зеркала, из которого глядели на меня круглые глазенки с выцветшими от солнца ресничками, вытянутая бледная мальчишеская мордашка. С таким портретом и зайца не вспугнешь, не то что…

Если бы я хоть чуточку походил на Мотеля Рубинштейна! Ни минуты не стал бы ждать. В первую же ночь, пока стража предается пьяному разгулу и ничего не видит и не слышит, собрал бы я всех женщин посреди двора, дал бы каждой в руки что попало — лопату, вилы, железяку какую, а то и просто булыжник или битый кирпич. Разделил бы, конечно, между ними и все эти крючки, колуны, шкворни, которые женщины наши тайком попрятали по самым отдаленным закоулкам сарая, забросав их трухлявой соломой и всякой ветошью.

Лично я взял бы в одну руку толстенную дубовую палку, что осталась после реб Мойше, а в другую — самую большую, самую острую косу и скомандовал бы:

«Вперед, женщины! Вперед, дети! Почему нас заперли за колючей проволокой? Чего мы ждем? Не того ли дня, который должен грянуть, как обещал нам реб Мойше? Хватит ждать! Нападем на этих гнусных белоповязочников». И — ура! — узники на воле!

Но из осколка зеркала смотрело исхудавшее мальчишечье лицо… Шаг шагнул — хоть самый большой, какой только мог, — а земля хоть бы что… Рукой взмахнул, да изо всей мочи, а живительным ветерком не повеяло…

Я понурил голову, бросил прочь осколок зеркала. И опять стал вышагивать по двору, как и ежедневно, в поисках булыжника потяжелее, битого кирпича поострее или какой-нибудь железяки, чтоб исподтишка отнести и спрятать в отдаленном уголке сарая, который женщины прикрывают всяким тряпьем и соломой.

Нынче у меня находка — подобрал толстенный гвоздь, с два моих пальца, и такой длинный, что любого белоповязочника насквозь проткнуть может.

А если к этому гвоздю приделать деревянную рукоятку, получился бы настоящий кинжал. Тогда косу, пожалуй, можно отдать Мотелю… Дубовую палку реб Мойше тоже пускай возьмет себе…

Вот бы Мотелю еще показать мой кинжал!

Оглянулся я, а во дворе ни души, всех словно ветром сдуло. Заглянул в амбар — и там никого. Лишь из сарая доносились приглушенные голоса.

Что бы это значило? Никак, уже готовятся?

Вечерело. Солнце опустилось, и добрую половину двора покрыла тень, которую словно огненными стрелами пронзили пучки солнечных лучей, прорвавшихся через сквозные щели в стенах сарая.

Второпях я даже прорвал своим гвоздем карман. Гвоздь заскользил по голени, и от холодка его шероховатой поверхности по телу пробежали мурашки.

Из сарая явственно доносился густой бас Мотеля. Не отваживаясь отворить дверь, как бы не заскрипела, я подлез под нее — она не доходила до земли — и пробрался внутрь.

— Послушайте меня, женщины, и мы все будем спасены, — гудел голос Мотеля, самого Мотеля Рубинштейна.

Все, как и я, затаив дыхание слушали его.

— Не мешкайте! Потом хорошенько отоспимся. А завтра утром… да хранит и поможет нам бог!

В сарае все тонуло в вечерних сумерках. Всё. Лишь голова Мотеля, освещенная последними лучами солнца, пылала, и казалось, будто эта огненно-рыжая голова каким-то чудом висит в воздухе и перед нами вовсе не человек, а какое-то необыкновенное существо…

Задвигались все, засуетились.

Женщины поспешили к сокровенным тайникам в темных углах сарая, стали разбирать и уносить оттуда все, что было.

Ничего не понимая, я протиснулся в самую гущу сутолоки и схватил за руку сестру, куда-то бежавшую с длинными вилами в руках.

— Подожди! Куда это ты?

Она выпустила вилы, крепко обняла меня обеими руками и стала горячо целовать в лоб, в губы, в волосы…

— Братик мой миленький… братик мой родненький… Завтра уже… завтра… утром…

Сестра года на три старше меня и на добрую пядь выше ростом. Кое-как я высвободился из крепких сестринских объятий и, подняв голову, глядел на нее, стараясь понять, о чем она говорит.

Из ее глаз, таких же больших, как у мамы, текли слезы, но губы улыбались — она плакала от радости.

— Что завтра? Что завтра утром?

Она почему-то еле слышно выдохнула:

— Завтра утром Мотель выведет нас из лагеря…

Тоже мне новость! Я давно об этом знал. Но, что это произойдет завтра, конечно, не думал.