Михаил Трузенгельд проковылял на своей высокоценной ноге мимо загадочной усмешки Бетти с неприятной мыслью о близости собачьих зубов к новым брюкам. Но все обошлось благополучно.
Трузенгельд нашел Владимира Бродкина в кабинете — небольшой, метров на четырнадцать, квадратной комнате, уютной, в первом этаже, с двумя окнами в сад. Бродкин окончательно переселился сюда года полтора тому назад, когда его здоровье заметно ухудшилось. Он отдал жене в полное распоряжение супружескую спальню с двумя составленными кроватями орехового дерева, тумбочками, зеркальным шифоньером, трюмо, мягкими пуфами, трельяжем, расписной фарфоровой люстрой и всеми прочими приспособлениями; приспособлениями, так хорошо создающими семейное счастье если не по Льву Николаевичу Толстому, то уж наверняка по Вербицкой. Кстати сказать, несколько томиков этой забытой писательницы — любимое чтение Марии Яковлевны, — в том числе некогда скандально-знаменитые «Ключи счастья», хранились под замком не честно изношенные, как настоящая книга, а позорно замызганные, засаленные, как ветхий подол юбки, истасканной по толкучим рынкам.
Бродкин книг не читал никогда, а ныне, как он выражался, и «в спальню своей супруги не навещал». Он был действительно болен и получал пенсию отнюдь не по снисходительности соцстраха.
Владимир Борисович сидел в халате на диване и о чем-то размышлял. Заболев, он стал как-то особенно часто и глубоко задумываться.
— Добрый день, Мыша, — сказал он, вяло протянув руку Трузенгельду и не отвечая на пожатие. — Как пригаешь?
Обычное приветствие Бродкина, в котором вовсе не крылся намек на короткую ногу Трузенгельда, было для того все же неприятно.
Михаил Трузенгельд унаследовал от отца аристократическое презрение к «этим выходцам из Западного края». В самом деле, нужно быть ослом, чтобы за тридцать лет не научиться правильно говорить и до сих пор путать звуки «ы» и «и».
Но Бродкин отнюдь не был ослом, иначе Трузенгельд не имел бы с ним дел. Деловитость, ум, расчет Бродкина признавались всеми, также и покойным Фроимом Трузенгельдом, который в последние годы своей жизни был для Бродкина, в сущности, посредником. Маклером Бродкина и скончался старый Трузенгельд в сорок втором году.
На вежливый вопрос Трузенгельда о здоровье Бродкин ответил длиннейшим, многосложным ругательством. Это совершенно русское ругательство было адресовано профессорам-медикам, которые «жрут» деньги и время. Времени у него, у Бродкина, — чтоб ему, этому времени! — хватает, но кидаться деньгами он не собирается. Чтоб этим профессорам чорт загнул ноги на загривок, чтоб они подавились бродкинскими деньгами и треснули!
Бродкинские деньги!.. Чем больше развивалась болезнь Бродкина, тем больше, тем серьезнее Миша Трузенгельд размышлял об этих деньгах. Капитал…
Революция пустила прахом капитал семьи Трузенгельдов. Исчезли (для Трузенгельдов, конечно) вальцовая мельница в Саратове и рыбные тони в Астрахани, пропали средства, вложенные в обороты хлебом и скотом для выгоднейших поставок на старую царскую армию.
Фроим не без увлечения встретил Февральскую революцию. Не потому, что пали национальные ограничения для него и для его соплеменников. Для Трузенгельдов эти ограничения не существовали, нет: наконец-то и в отсталой России на широкую арену вылезал его величество Капитал с большой буквы! Вот почему богач Фроим Трузенгельд с такой охотой, с воодушевлением даже, сам — никто его не просил — укрепил шелковый красный бант над сердцем. Коммерсант не чувствовал, чем кончатся его увлечения «свободой». Он не собирался останавливать дела, раздутые войной. Работа «на оборону» обещала сделать его настоящим миллионером. Как можно извлечь капитал из дел, которые после августа четырнадцатого года начали приносить «настоящие» проценты?!
В поисках путей и после Октябрьской революции Фроим Трузенгельд, надеясь на лучшее будущее, поддерживал Самарское правительство, Комуч, жертвовал деньги, принимая участие в сборах, организованных в среде волжских коммерсантов.
В этом-то семнадцатом году, чреватом большими несчастьями для людей «больших дел», и был произведен на свет Миша Трузенгельд с драгоценной короткой ножкой. В двадцать третьем году его родители после ряда мытарств оказались в Котлове. Котловское «общество», растрепанное революцией, приняло Трузенгельдов как равных: помимо воспоминаний о деловых связях, были связи родственные, например известные Мейлинсоны.
Но что в сочувствии? Увы, это не кредит. Да и дел-то не могло быть. Словом, Фроим Трузенгельд и маклерил, и маклачил, и служил, кормя жену и сына «чужим» хлебом. «Своего» не было, настоящих денег не было тоже. Не то, что у Бродкина, на которого оба Трузенгельда поработали немало в последние предвоенные годы, на которого Миша работал и сейчас. Михаил Трузенгельд уже кое-что имел. Имел деньги — не капитал. Да… Капитал Бродкина. А каков он?.. Сколько?..
Неоспоримым преимуществом Бродкина над Трузенгельдами, Мейлинсонами, Брелихманами и другими было то, что пока те повторяли зады, Бродкин создал себе состояние сам.
Потомок теснившихся в местечках нищих поколений мельчайших торговцев, рабочих, батраков, ремесленников, факторов, извозчиков, забитых «своими» капиталистами куда больше, чем национальными стеснениями, установленными законами империи, Владимир Бродкин, будь он пограмотнее, мог бы сказать о себе словами тоже не слишком-то блиставших грамотностью баронов, герцогов и князей Наполеона Первого: «Я сам свой предок!»
Для Бродкина старое время не мерцало в далекой дымке, как для Трузенгельдов, Брелихманов и других, собственными мельницами, пароходами, стадами скота, поземельными владениями, хотя бы и купленными на чужое имя.
Старое время рода Бродкиных высовывало чахлое лицо в рамке нищеты, привычного, на грани дистрофии, хронического недоедания и личной безопасности на грани погрома, никогда не грозившего Трузенгельдам. Итак, все и всякие Трузенгельды в «старое» время действовали в благоприятной для частного обогащения обстановке капитализма. А Владимир Борисович Бродкин пустился по пути личного стяжания вопреки обществу, вопреки всем установкам Советского государства.
Телом Бродкин был брюзгло-жирен, от плохого обмена. Прежде незаурядно-красивые черты лица, — старики говорили, что молодой Володя Бродкин походил на известного «мессию» сионизма конца прошлого столетия, — пухло раздулись, рот с опущенными углами хранил застывше-недовольное выражение.
— Что слышно? — продолжал разговор Бродкин.
— Все по-старому. Опять, Володя, есть металл. Брать будешь? — предложил Трузенгельд.
— Сколько есть?
— Четыре килограмма.
— Гм… Четыре… килограмма? — переспросил Бродкин. — Об этом золоте я уже слыхал. Там, гм, было больше…
Чорт же его разберет, этого Бродкина! Каждый раз, каждый раз, когда Трузенгельд являлся с предложением сделки на золото, Бродкин подносил что-либо подобное: он всегда уже был «в курсе», этот коммерсант.
«Там было больше», — дьявольски-хитрые слова! Как решить, действительно Бродкин знал или нарочно притворялся всезнающим, чтобы легче разговаривать с Трузенгельдом? Трузенгельд хорошо помнил, как на самое первое предложение — это было довольно давно — Бродкин хладнокровно ответил: «Я уже слышал об этом деле».
Откуда и как мог Трузенгельд знать, сколько «там» металла на самом деле? Он не мог проверить Бродкина. Но Бродкин брал золото. Зачем бы он допускал маклера, если бы имел возможность договариваться с поставщиками непосредственно? Из осторожности? Беспокойный ум Трузенгельда не находил ответа.
— Больше — не больше, Володя, я предлагаю тебе четыре кило — и по двадцать восемь.
Опершись обеими руками на диван, Бродкин приподнялся и переменил положение. Теперь он привалился в углу, удобно вытянув ноги. Татарский халат разошелся на пухлой, почти женской груди, по-медвежьи обросшей густой шерстью. Не глядя на Трузенгельда, Бродкин рассуждал:
— В сущности, Миша, — он умел правильно выговаривать слова, когда хотел, — ты несправедлив к людям. Ты только носишь металл туда-сюда. По настоящей честности, тебе хватило бы полтинника (подразумевалось пятьдесят копеек с грамма). — А сколько хочешь ты заработать? Скажи, Миша, честно скажи, как старому другу? Скажьи?