Когда я это пишу, за окном воет ветер. Он также выл и тогда, когда мы жгли мертвецов. Я знаю, что он сегодня дует с Китайщины. Может быть, это он несет нам чуму. Пикетные рассказывают, что туда, на китайскую сторону, каждый день бегут волки, как-будто у них там сборище.
Теперь, когда я прихожу домой, мои хозяева отскакивают от меня, как-будто я — сама зараза. А когда я ложусь в постель, хозяйка моет сулемой под моей дверью пол, и трет дверную ручку. Как странно, а раньше хозяйка первая кричала, что это мы придумали чуму, а ее нет и не бывало. Все мы врем. А вот теперь ни она, ни ее муж, старый пожилой казак, и не подходят ко мне. Раньше же он сидел цельными днями. Даже мой ординарец Федор и тот исчез куда-то. Говорят, отправился на хозяйскую заимку, за мерлушками для моей шапки. Но шапка у меня есть и мерлушки мне совсем не нужны. Я прекрасно чувствую, что меня, Звонарева и Титова считают источником заразы. Нас теперь все боятся. Так, что моим хозяевам простительно. Красноармейцы меня избегают и не говорят со мной. Странно, даже ничего не требуют, хотя я знаю, что у меня не хватает обмундирования, обуви, нет хлеба, мяса. Мы уже около двух недель на довольствии местных крестьян. Раньше мне не давали проходу. Жаловались все — и красноармейцы и местные жители. Штаб мой совсем стал. Помощник и врид начальника штаба, старый вояка и старый член партии Котов, каждый раз твердит мне, что у него жар свыше 43 градусов. Я уверяю, что такого жара у человека не бывает. Он обижается и отходит от меня. И странно смотреть на него, старого боевого партизана, никогда не терявшего голову в боях, теперь растерянного и пугливого.
Мой комиссар, Гиталов, бывший украинский боевой водитель отрядов. Ходит хуже, чем мой помощник Котов. Избегает и меня и врачей. Как только завидит бричку Звонарева и Титова — они ездят на двухколесной американской повозке — так сразу скрывается в первых воротах. Я несколько раз просил его помочь нам сжигать чумных и кормить подозреваемых, он отмахивался рукой и говорил, что занят культработой. Не знаю, что за культработа у него, — клуб закрыт и всякие собрания запрещены. Но что поделаешь, чумной фронт, не фронт войны.
Когда я захожу на телеграф, телеграфисты с удовольствием уступают мне аппарат и ключ. Но говорить по Морзе я не умею и все равно им самим приходится передавать мои сводки. А сводки у меня не обыкновенные. Я каждый день доношу в штаб дивизии о состоянии моего чумного фронта. Так, на сегодня мое донесение было следующего характера: «Заболело за 20/II чумой 22, умерло 7, сожжено 5, из них один китаец. Настроение тяжелое. Ждем белья, мыла и культработников. Необходима агитпропаганда среди красноармейцев всех полков.» Многие боятся приезжать в штаб бригады.
И так каждый день. Я каждый день доношу, говорю и думаю о больных, об умерших и сожженных. Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Когда я выхожу из телеграфа, то телеграфисты и телефонисты моют сулемой те места, где я стоял и к чему прикасался. Об этом я знаю потому, что обо всем, выписанном из нашей аптеки докладывается мне. И для того, чтобы не затруднять их и расходовать меньше сулемы, я экономлю в своих движениях. Я стараюсь шире шагать и ни к чему не прикасаться.
Доктор Этмар ходит, как именинник. Это у нас единственный человек, которому чума принесла пользу. Он целыми днями сидит над своим микроскопом и более интересное показывает нам. Впрочем это и единственный человек, который не боится нас. Но толку от этого мало. Я чувствую, что со мной творится неладное. В обед, вечером и перед сном я начал пить. Я пью чистый маньчжурский спирт, прямо так, не разбавляя его. Моя мера 150 грамм. Но удивительно, — спирт совершенно не действует на меня. Я не хмелею. Я не могу даже забыться, как бы этого ни хотел. Когда я возвращаюсь после обхода чумных домов или изоляторов, или сжигания чумных трупов, то мне кажется, что чумные прикасались ко мне. Иногда кажется, что при сжигании, соус чумных попал на меня. И вот, когда я остаюсь один в своей комнате, которая выходит окнами на Аргунь, мне кажется, что я уже заболел чумой. У меня сразу же появляется жар. Я нервничаю. Ставлю себе термометр и тогда мне опять кажется, что он испорчен. Он всегда показывает 36 и 5, или 36 и 6. Какое безобразие. Я прекрасно чувствую, что жар у меня отчаянный. В такие моменты я звоню к Николаю Ивановичу и говорю, что он нарочно подсунул мне худший термометр. Врач смеется и в телефонную трубку уверяет меня, что у меня заграничный и самый лучший градусник.