Колеса яростно бросали в них ошметки грязи. Кожанка Сурвило стала быстро намокать, как и рыжий суконный армяк Автуха. Они изо всех сил старались, упираясь ногами в грязное дно лужи, но машина не трогалась с места, видно, здорово засела. Когда до Костикова это дошло, он крикнул шоферу, чтобы перестал газовать, жечь бензин по-глупому. Тяжело дыша, Сурвило с Автухом выпрямились. В это время из будки послышался глуховатый голос Шостака:
- Так это : Пустите и меня. Помогу :
- Давай! - сказал Костиков и, ступив одной ногой в грязь, открыл дверь.
Шостак выпрыгнул, и Костиков снова прикрыл дверь.
- А нужно ли? - тихо сказал ему Сурвило.
- Ничего! - махнул рукой помощник коменданта. - Не убегут :
Уже втроем они снова начали толкать машину, но все напрасно. Машина дергалась, дрожала от натуги, но не трогалась с места. Вместе с ней дергался всем телом в будке поэт Феликс Гром. Он думал, что, наверно, надо было бы и ему вылезть и помочь, все же неудобно сидеть, когда рядом надрываются люди. Он враг. И, видимо, куда больший, чем его односельчанин Автух или рабочий-партиец Шостак, не говоря уже об этом чекисте Сурвило. Чего здесь этот Сурвило, Феликс Гром не понимал до сих пор. Его дело рассматривали отдельно, и, правду говоря, его судьба вовсе и не интересовала поэта. Впрочем, как и всех остальных, кроме, разве что, его земляка Автуха. Странно, однако, что дело комсомольца-поэта связали с единоличником, с которым он ничем не был связан кроме того, что они были из одной деревни. Феликса Грома уже заметили в литературе, а Козел Автух, по причине своей малограмотности, вряд ли читал даже газеты. Но вот - повязали их вместе.
Не сразу и, возможно, только тут, в тюрьме, Феликс понял, что попал в западню не потому, что начал писать стихи, а потому, что писал их по-белорусски. Русские стихи не вызывали к себе и десятой доли того внимания со стороны редакторов и критиков, которое вызывали белорусские. И он думал теперь, какого черта он стал писать стихотворения, тем более - по-белорусски. Правду говоря, ему больше нравилась русская поэзия - Пушкин, Лермонтов и особенно Фет. Но писать так, как когда-то писал Фет, было невозможно, его засмеяли бы свои же друзья-комсомольцы. Положено было брать пример с Маяковского, который вовсе не нравился Феликсу Грому. И он потянулся к объединению "Молодняк", в которое дружно вступали молодые поэты, и начал писать, как они, - специально приподнято, задиристо, "бурепенно". Старался переиначить в себе прирожденные, а значит, обывательские склонности и вкусы все это любование бором и лесом, незначительными проявлениями жизни. Старался усвоить другую эстетику, другой словарь, наполненный гулом заводских цехов, дымом фабричных труб, ритмом коллективного труда людей, строителей коммунизма. И, кажется, у него стало что-то получаться. Газета "Советская Беларусь" в обзоре поэзии упомянула его имя в числе молодых пролетарских поэтов. Даже процитировала одну строфу из его лучшего, по мнению критика, стихотворения под названием "Майский день":
Гремят, работают машины,
Сияет в этот день народ.
Пусть радостно гудят турбины,
Идут ударники вперед!
Окрыленный официальным признанием своего таланта, Феликс написал еще с дюжину таких стихотворений и почувствовал себя заправским певцом пролетариата.
Все у него шло хорошо, и вдруг этот неожиданный арест. Наверно, кто-то настучал, донес за какое-нибудь неосторожно по пьянке сказанное слово. В тюрьме сначала допрашивали только про стихи и разговоры в среде поэтов, а потом, видимо, сообразив, что из этого будет немного улик, связали его дело с дядькой Автухом - признавайся, что польский шпион! Кажется, того же добивались и от Автуха. И добились. По своей крестьянской дурости или, может, не выдержав издевательств на допросах, Автух подписал показания, будто бы Феликс Козел завербовал его в агенты дифензивы, чтобы Автух ходил через границу. И зачем ему надо было вербовать этого малосознательного односельчанина? Зачем им та граница? И зачем все это надо было фальсифицировать органам?
Толчки и дергание машины вдруг прервались, только чуть слышно гудел мотор. Раздался унылый голос чекиста:
- Ну что? Сели?
- Сели на днище, - сказал Шостак.
Феликс Гром деликатно постучал в дверь.
- Может, и я помогу? Все же вчетвером :
Оттуда, с дороги, никто не ответил, но дверь, скрипнув, распахнулась.
- А ну, давай все! Все выходите, мать вашу за ногу! И толкать! Дружно, все разом! - закомандовал помощник коменданта с напускной, но тем не менее злостью.
Но такая его злость не пугала и не оскорбляла. И Феликс подумал, что, может, этот чекист не такой уж плохой человек. За два месяца тюрьмы, допросов и пыток Феликс натерпелся многого и уже думал, что тут нет ни одного нормального человека, одни звери. А так хотелось в конце встретить человека с добротой в душе, который отнесся бы к нему если не с пониманием, то хотя бы с сочувствием. Все же он был человек. Хотя и поэт. И враг, приговоренный к высшей мере наказания.
Феликс Гром прыгнул в темноту, сразу же чуть ли не до колен утонув в мутной грязи дороги. Однако остальные двое в будке не очень спешили за ним, и помкоменданта Костиков снова перешел на свой привычный, с издевкой, крик:
- Ну, вы! Долго еще ждать, мать вашу растак!
- А скулы тебе! - послышалось из будки; это спокойно отозвался грабитель Зайковский. - Я приговорен, и мне не положено толкать машину.
- Как это - не положено? - опешил Костиков.
- А так! Уголовный кодекс РСФСР, статья сто двадцать семь прим. Читал?
Озадаченный Костиков на минуту замолчал, широко расставив ноги возле будки, чтобы не влезть в самое глубокое место. Тяжело сопя от усталости, молчали и остальные. Феликс Гром получше устраивался в луже, чтобы удобнее было толкать в грязи. Наконец Сурвило сказал:
- Да заливает он! Никакой об этом статьи нет :
- Неизвестно. Все равно не выйду. Хоть подавитесь! Присудили расстрелять, так будьте любезны доставить в целости и сохранности к месту казни. Понятно?
- Я тебе покажу сейчас место казни! - вскипел Костиков и достал из кобуры пистолет.
- Будешь у меня в грязи валяться, как дохлый пес, бандитская твоя морда! страшно угрожал он, но к дверям не лез - боялся ступить в самое глубокое место.
- А что тебе начальство скажет? - послышалось из машины. - Вез - не довез :
Похоже, ситуация осложнялась. Отделенный широкой лужей, Зайковский пока оставался недосягаемым.
- Ну, падло, ты у меня дождешься! Я на тебя обоймы не пожалею! Последовательно!
- Давай, дуй! Последовательно :
Последнюю реплику Зайковского Костиков, однако, оставил без внимания - его уже волновало другое. Он молча осмотрел в темноте мокрые лица осужденных, словно пересчитал их.
- А там буржуй этот, - подсказал Шостак.
- Белогвардеец, - уточнил Костиков. - А ну вылазь, гражданин Валерьянов! Ваше сраное благородие!
Из будки показалась лысая, без шапки голова Валерьянова, который сначала сел на порог, поискал, на что опереться ногами, как-то нерешительно перебирая руками.
- Давай соскакивай, не трусь, - подбодрил его Сурвило.
Белогвардеец, однако, не соскочил, а, ухватившись за плечо Автуха, грузно опустился в лужу.
- Ну, взяли! Раз, два - взяли! - шагнув в сторону, закомандовал Костиков, все еще размахивая пистолетом.
Они снова стали толкать машину. Шофер газовал рывками, пытаясь сдвинуть ее из глубоко уже выкопанной колесами ямы. А из будки слышался приглушенный голос покинутого в одиночестве Зайковского:
- Толкайте, толкайте! Дружнее, жалкие рабы социализма! Гнусные прислужники троцкистов! Толкайте на свою погибель! Старайтесь для кровавого ЧК! Давайте, дружнее! Сильнее, крепче и выше!