Когда мы, выйдя из леса и обогнув лужайку, приблизились к деревьям, Мушабеф даже рискнул посмотреть сквозь ветви одним глазом.
— Это грифтон, — прошептал он.
То был солдат — он стоял на коленях с мешком за спиной, рядом в траве блестело дуло ружья.
Луна, рассудив вполне правильно, теперь зверски освещала лужайку, — я увидел под козырьком фуражки солдата его совершенно бесплотное лицо: две черных дыры и белые зубы, оскаленные в столь знакомой мне усмешке. Меня с ног до головы пронизал холодный пот. Мушабёф, с напряженной шеей, со стиснутыми челюстями, вспотел от испуга. Скача, как зайцы в день начала охоты, мы кинулись вперед, наугад, спотыкаясь о корни, оставляя на кустах цветы из нашей кожи, ударяясь о деревья, которые в знак протеста окачивали нас ледяным душем. Так мы бежали минут десять, преследуемые страхом. Вдруг, совершенно неожиданно, лес выбросил нас, запыхавшихся, обессиленных, на большую дорогу, совершенно белую, прямо к верстовому столбу, на котором была надпись: Руан, 57 километров.
— Нет, я, кажется, никогда не привыкну к этому… к этим шуткам, — пробормотал Мушабёф, когда мы немного отдышались. — Я согласен на одиночество… пусть никого не будет на земле… да, никого… никаких останков… вроде этого.
Мы съели шоколад, остаток наших запасов, выпили старой водки, которой славный садовод так заботливо наполнил наши дорожные фляги.
— Теперь полегче стало! — простонал Мушабёф, откладывая флягу.
— Да, этот проклятый тип может похвастать, что заставил нас побить все рекорды в беге на километр. Я никогда не думал, что я такой проворный: какой бы из меня вышел отличный игрок в футбол!
Луна освещала дорогу, которую нам указывал верстовой столб.
Оправившись от волнения, мы пустились в путь и с наслаждением, которого нельзя передать, закурили трубки.
— Нам осталось еще 57 километров и мы в Руане. Идя ночью и отдыхая днем, мы сможем прийти послезавтра, к вечеру.
— Я совершенно изнурен, — сказал я.
— Еще два часа, Николай, и начнет светать, тогда мы поспим, дружище.
Едва он произнес эти слова, как снова раздался тот необычайный шум, что мы слышали в лесу, теперь уже ближе, всего в каких-нибудь 150 метрах перед нами, справа.
Изгиб дороги скрывал от нас горизонт. Под действием алкоголя, которым мы несколько злоупотребили, мы пошли гимнастическим шагом, спеша пройти поворот; в нескольких сотнях метров от дороги, прямо через поле, мы увидели высокий забор, которым было обнесено нечто вроде города из досчатых бараков.
В этом городе без освещения царило молчание. Мы с трудом двигались, увязая во вспаханной, разбухшей от дождя земле.
У ворот деревянного города возвышался большой барак, на нем — флаг, цвета которого мы не могли различить.
— А вот и свет!
Крик вырвался у нас обоих одновременно из груди. Свет в этой ночи! Можно было заплакать, броситься на колени от радости, благодаря Создателя. Я думаю, что даже волхвы не приветствовали столь радостно звезду на небе в Иудее.
Боязнь ошибки вернула нас к осторожности, и мы с револьверами в руках подошли к зданию, всего одной лампой стерегущему свой забор, как вход на каторгу.
Когда мы приблизились, чей-то голос крикнул:
— Стой! Кто идет?
Из мрака высунулся штык; тотчас, вслед за ним, появилась фигура пехотинца, освещенного полосой света, — одна из дверей здания открылась, бросая на землю сноп желтого света.
К солдату присоединился какой-то человек; в руках у него был фонарь, отбрасывающий на землю гигантские тени в форме андреевского креста.
— Кто вы такие?.. Вы из Руана, а конвой?.. Черт возьми… Мы ждем его уже восемь дней!
— Господа, — ответил Мушабеф, — мы — журналисты, бежавшие из Парижа… Мы заблудились и умираем с голоду.
Человек с фонарем приближался. Он был в форме военного врача, с четырьмя галунами на кепи.
— Ну, добро пожаловать, сейчас вам подогреют грог, вы, должно быть, измучились… Какие новости оттуда? Вот уже восемь дней, как мы никого не видим… Восемь дней, как мы здесь, в этом аду, в этом кошмаре, не имея никаких вестей извне. Но пройдите же сюда.
Мы прошли в барак; в это время снова раздался этот ужасный шум, настоящий гром, дьявольский смех десятка тысяч людей в зрительном зале.
— Знаете, что это такое? — сказал доктор, покосившись на нас… — Их семь тысяч там, больных… Семь тысяч, впрочем, это не совсем так, потому что, по моему мнению, две тысячи, по крайней море, погибли в течение этих дней… У меня почти нет больше ни санитаров, ни солдат, а разложение должно прогрессировать очень быстро.