Первый из двух субъектов, которого я не сразу узнал, бежал теперь к подножью утеса, другой его преследовал и, будучи проворней, нагонял его.
— Мушабёф! — крикнул я.
Голос мой был слышен на большом расстоянии. Человек, так названный, поднял голову. Это был он. Из его груди вырвался крик отчаяния, он показал мне ружье, в котором больше не было патронов.
— Держись, я иду!
И я пустил пулю в Жоржа Мерри, который поднял голову и показал мне кулак, не замедляя, однако, бега.
Я бросился бежать по тропинке, спускающейся к равнине. Раз двадцать я едва не переломал себе кости; камни скользили под сапогами. Вынужденный обогнуть обрыв, так как тропинка делала петли, я потерял из виду Мушабёфа и Мерри. Выстрел, смягченный заслоном скал, подбодрил меня, и, совершенно запыхавшись, я вылетел на лужайку. На расстоянии ста пятидесяти метров от меня Мушабёф поджидал Жоржа, держа огромный камень в руке. Он был в крови и, казалось, терял силы. Что касается Жоржа Мерри, то его толстая, красная физиономия, вся в поту, походила на кусок мяса, опущенного в кипяток. Он бросил револьвер и, с ножом в руках, преследовал свою жертву.
— Держись, Мушабёф!
Несчастный не повернулся, он заревел во весь голос:
— На помощь! на помощь!..
Одним прыжком Жорж настиг его и три или четыре раза вонзил ему нож в спину между лопатками.
Я стал стрелять, оглушая себя шумом выстрелов.
При третьем выстреле Жорж Мерри проделал пируэт и, сраженный, грохнулся во весь рост на куст репейника.
И теперь я был один посредине зеленого луга, а передо мной лежали два человека, распростертые в луже крови. Они больше не дышали, — и тот и другой были убиты.
Больше я ничего подробно не помню. Я отупел. Я смотрел без волнения, без горечи, без единой мысли в пустой голове на эти два трупа, из которых один представлял собой останки моего товарища по борьбе.
Позже, через час или два после происшедшей драмы — я не знаю точно, — я вернулся домой взять заступ и лопату, чтобы достойно похоронить Мушабёфа и Жоржа Мерри.
Дома я застал человека-обрубка, рыдающего со скуки и страха.
— Ах! Вы очень милы! Нечего сказать! Вот уже прошло пять часов, как я сижу здесь один. Само собой разумеется — вы понимаете дружбу по-своему! Тогда вы должны были бы оставить меня там, на лугу. Я, вероятно, умер бы… Или надо взять разбег, чтоб лучше прыгнуть. Ах, если бы я знал, что все примет такой оборот, я бы…
— Замолчите, Принц Гамлет, — сказал я. — Заткните вашу дурацкую глотку, — слышите? Я вовсе не расположен выслушивать ваши жалобы. Если вы произнесете еще одно слово, я подвешу вас на три дня на верхушку тополя, качаемого северным ветром.
Эта угроза успокоила Принца Гамлета. Я напоил, накормил его, затем, взвалив на плечи заступ и лопату, отправился в долину хоронить моих мертвецов.
Вокруг трупов уже бродили любители падали. Солнце, светившее невыносимо, осушило кровь на ранах, покрыв их черным лаком, который местами уже потрескался. Траурная церемония была закончена в полчаса, а я еще долго оставался там, до вечера, сидел, обхватив голову руками, уперевшись локтями в колени. С наступлением сумерек, утрата друга показалась мне непоправимой, и тотчас эгоистическое чувство одиночества вызвало у меня слезы. Прежде чем собрать свои инструменты, я всхлипнул раз семь или восемь, и по пути домой я принужден был часто вытирать пальцами глаза.
Посаженный против входной двери, Принц Гамлет изрыгал мрачным голосом жалобы и проклятия. Этот отъявленный ампутированный идиот считал себя вправе делать меня ответственным за все несчастья, которые его постигали. Когда он узнал, что я убил Жоржа Мерри, он покатился на пол, визжа, как одержимый.
Я никак не ожидал ничего подобного от такого типа, казалось бы, созданного природой специально для того, чтобы выказывать благодарность во всех случаях жизни, при всех обстоятельствах, во всякий час дня и ночи. Я должен был положить ему в рот кусок хлеба, напоить его и затем взять на руки, как кормилица младенца. Хоть не было свидетелей, которые могли бы вдоволь посмеяться над нами, это животное делало меня смешным в моих собственных глазах.
И, несмотря на этот гнет, я не мог решиться покинуть несчастного, во-первых, из чувства человеколюбия, а во-вторых, — из эгоизма. Все же, несмотря ни на что, это было подобие человека, я мог с ним поговорить и, при случае, побраниться.