Здесь дядюшка снова был вынужден прервать повествование. Приступ кашля едва не вытолкнул его глаза на тарелку с десертом. Мать предложила ему стакан воды, который он обессиленно отстранил, плача от радости. После нескольких нервных подергиваний его рот принял свое естественное положение, и капитан Мак Грогмич продолжал:
— Да, этот Жеф был веселый малый. Я знал его раньше, в Антверпене, там он, это было в маленьком баре Ри-Дика, — маленьком баре или маленькой дыре, как вам угодно, — Жеф пил джин, совсем как джентльмен, и, когда наполнился до краев, полез в драку с негром, которого никто не знал. Жеф пустил в него ножом, а негр проглотил нож, вот так, хоп! как глотают устрицу. Это был шпагоглотатель.
Жеф заплатил за удовольствие и я взял его к себе на судно, он был суровый моряк, настоящий. Вот ему-то, карапуз, и было поручено беседовать с китайцем. Он некоторым образом заранее осуществлял мечту китайца. Можно было помереть со смеху… Хи-хи-хи! «Да, старина, — говорил Жеф, — ты увидишь этого самого Туталегу». — «Он женат?» — спрашивал китаец. — «Женат ли он?!» И все машинисты и кочегары подталкивали друг друга локтем, держась за живот, не будучи в состоянии произнести ни слова, карапуз, ни… сло…ва…
Тут на дядюшку жалко было смотреть. Его лицо внезапно вспыхнуло, как печка, вдруг приведенная в восторг хорошей тягой, его шея приняла лиловый цвет баклажана, он поднес руки к воротнику…
— Успокойтесь, дядюшка, — сказала мать.
— Ха-ха! Этот Жеф… этот Жеф!..
Смех старого моряка достиг предела. Его рот, растянутый до ушей, издавал нечто вроде свиста, исходящего, казалось, прямо из горла, и столь длительного, что дыхание капитана пресеклось.
— Побей его по спине, побей его по спине! — крикнул отец.
— Я смочу ему лицо водой, — ответила мать.
— Хи-хи! — продолжал дядюшка; его глаза были полны слез, и затем припадок возобновился.
Отец так колотил капитана по спине, словно хотел вбить в нее гвоздь, чтобы повесить картину.
Тогда произошло нечто ужасное. С последним взрывом хохота дядюшка открыл рот; язык высунулся, зрачки расширились; из ноздрей медленно потекла струйка крови, он свалился, и, таща за собой скатерть и кофейный сервиз, грохнулся на пол, так как стул опрокинулся под ним.
— Он, наверное, ушибся, — простонала мать.
Да, дядюшка ушибся. Растянувшись на спине, он, казалось, занимал своим огромным телом всю комнату. Его сведенное судорогой застывшее лицо сохраняло еще выражение столь искреннего ликования, что мы все трое не могли сдержать улыбки.
— Дядюшка! дядюшка!
Наши голоса остались без ответа.
— Что с ним, Боже мой! Боже мой! что с ним? — захныкали мы.
Отец шумно высморкался и объявил:
— Надо пойти за доктором.
Меня послали к доктору Фронсу, жившему, по счастью, рядом.
Доктор явился в пижаме, внимательно осмотрел дядюшку, распростертого теперь на приготовленной для него постели.
Затем, вытягивая нижнюю губу, он посмотрел на моих родителей.
— Готово, — сказал он просто.
— Что? — спросил отец.
— Умер.
— Он умер! Но, черт возьми… всего две… две… две.
— Две минуты, папа.
— Две минуты тому назад, он смеялся, как… как…
Он не находил подходящего сравнения.
Доктор настаивал:
— Да, он умер… полнокровие, без сомнения!
Доктор удалился.
Мы остались одни перед трупом, ликующее лицо которого, к несчастью, имело такой вид, будто в последний раз потешалось над нами. Моя мать, обычно такая спокойная, разразилась невероятным гневом, мишенью для которого оказался я.
— Ты видишь, ты видишь, — говорила вся, она дрожа от негодования, — ты видишь, к чему приводит легкомыслие, беспечность и проказы: начинают с улыбки, от нее один шаг до насмешек, и кончают тем, что издеваются над всем. Сударь смеется, сударь считает себя очень лукавым, сударь известный хохотун, сударь остряк, — а кончается тем, что сударь столько и так сильно смеется, что в один прекрасный день помирает… отличный пример!
Такова была речь моей матери — надгробное слово капитану Мак Грогмичу. «Сударь» применялся к моей особе в силу некоторой, часто встречающейся особенности родителей считать своих детей ответственными за все ошибки, свидетелями которых они были. Довольно часто мне приписывали проступки, которых я не совершал, но которые мог бы совершить.