Выбрать главу

Соломон понимал всю важность поставленного перед ним вопроса, в Херсоне у него тоже была семья. Но этот вопрос он решил для себя раньше, еще в Петербурге, и уже успел познакомиться и с полицией и с положением поднадзорного.

— Помимо любви к семье и родителям, есть более повелительное чувство долга перед родиной и народом…

И снова Андрей ходит по тесной комнате Соломона.

— Мне нужно три дня на размышления. Прости, но сейчас я уйду.

Чудновский не удерживал.

Три дня Желябова не было видно в кухмистерской, не появлялся он и в рабочих кварталах, словно внезапно исчез из Одессы. Соломон стал опасаться, что слишком круто поставил перед Андреем вопрос. Ведь одно дело сочувствовать революционным идеям, говорить с рабочими о социализме, другое — войти в революционную организацию. Чудновский знал Желябова — тот не умел делать что-либо наполовину. Для таких людей принятые решения — дело всей дальнейшей жизни.

Через три дня Желябов вновь в комнате Чудновского. Он осунулся, как будто все это время не ел и не спал. Крепко пожав руку и пристально глядя в глаза Соломону, Андрей сказал:

— Рубикон перейден, корабли сожжены. Я окончательно и бесповоротно примыкаю к вашему кружку и всецело предоставляю себя в его распоряжение.

Чудновскому не нужно было клятв. Андрею и в голову не могло прийти давать их. Он стал нетерпеливо расспрашивать о тех, кто составляет кружок.

Соломон рассказал о Викторе Костюрине, Леониде Дическуло, Мартыне Лангансе, Анне Макаревич, ее муже Петре.

И вот первое заседание, на котором присутствует Желябов.

Как и положено прозелиту, Андрей слушает скромно, благоговейно. Говорит Волховский. Усилием воли Желябов тушит огонек задора: он, Андрей, мог бы сказать ярче. Но много новых, свежих мыслей.

Волховский, несомненно, романтик, даже поэт. Обсуждается программа журнала «Вперед», лавристская программа, а он говорит о ней как о поэме.

Кружок поручил Андрею работу среди городской интеллигенции. Желябов взялся с охотой, но не порывал и с рабочим миром, хотя успел к этому времени немного разочароваться в пролетариях. И не случайно. Рабочее движение еще только-только нарождалось, заметить его специфические классовые особенности было попросту невозможно. Социалисты, и в их числе Желябов, видели в рабочем только вчерашнего крестьянина, завтрашнего вольного сельского хозяина — ведь капитализм не должен победить в России, не должен развиваться, как на Западе, а значит, и будущее не за рабочим.

Но Андрея иногда коробили собственнические инстинкты этих будущих социалистов. Сам живя впроголодь, в сырой, грязной квартире, никогда не имея за душой лишней копейки, Андрей поражался, как укоренилось в некоторых из них чувство собственничества.

Как-то раз, прочитав и разъяснив рабочим брошюру Лассаля, Андрей внезапно обратился к своему лучшему ученику:

— Что бы ты сделал, если бы кто-нибудь дал тебе, ну, скажем… пятьсот рублей?

Вопрос не застал рабочего врасплох: видимо, думка о деньгах давно гнездилась в его голове.

— Я? Я бы поехал домой и снял бы там лавочку… От неожиданности Андрей не сразу нашелся и уже не рад был заданному вопросу.

Интеллигенты, врачи, учителя, юристы тоже доставляли много хлопот. Их не проймешь брошюрами, они читают Прудона, читают заграничные издания русских социалистов, знакомы с «Капиталом» Маркса. И у каждого обязательно свое мнение, свои выводы. К мнениям прибавляется и самомнение, ведь они творцы истории — эту лавровскую идею интеллигенты восприняли прежде всего.

В Одессе, по примеру Киева, также создалась своя «Громада» с чисто национальными — вернее, даже националистическими планами. Андрей связан с ней. Националистическое движение мало затрагивает вопросы социальные и экономические: прежде всего политические свободы, самостийность Украины, украинская культура, преподавание на украинском языке.

Украинские радикалы особенно увлекались деяниями своих предков. Гайдамаки и сечевики, лихая вольница, над которой не стоит государство, демократический круг, сообща решающий все вопросы, избирающий атаманов…

Эти настроения были не только среди членов «Громады». И Волховский и Желябов ведь тоже украинцы, во всяком случае у Андрея мать казачка.

Память Андрея жадно впитывала все, что рассказывалось о прошлом казачества. А гайдамаки и сечевики не были социалистами, и восставали они не с брошюрами в руках, а с оружием.

Между тем по всей России социалисты готовились к походу в деревню.

Готовились и в Одессе и в Киеве. Но здесь было больше романтики, больше лихости, больше бунтарства, чем на «чопорном» севере.

И все же Андрей не поддался общему увлечению, стихийному порыву. Он еще окончательно не нашел себя. Был просто рядовым членом кружка, убежденным социалистом, демократом, прекрасным пропагандистом. Но знакомство с либералами — украинскими националистами оставило свой след. Андрей иначе, чем большинство правоверных социалистов, относился к идеям политическим. Это он почерпнул у либералов, хотя его возмущала трусость и продажность этих людей.

Андрей не считал себя еще революционером, да в Одессе и не было революционеров-профессионалов. И Волховский и Франжоли — все занимали определенные должности и жили легально. Пропаганду Желябов не рассматривал как революционное деяние. Ведь революции политической социалисты не признавали — значит, они и неповинны в антиправительственных действиях. Это было заблуждение, а не самоуспокоение. Искреннее и так дорого стоившее впоследствии…

С перевозом литературы через границу было много хлопот. Часто «транспорты» попадали в руки полиции.

В начале января 1874 года нависла угроза и над Чудновским. Ему стало известно, что «транспорт», в котором находилось восемь пудов всевозможных изданий — Маркса, Чернышевского, Лаврова, две тысячи экземпляров журнала «Вперед», — задержан на русско-австрийской границе. Но контрабандист уверял Соломона, что эти слухи ложные, что литература доставлена и лежит в надежном месте.

Соломон решил рискнуть и явиться на встречу с «доверенным лицом» в винном погребе, с тем, чтобы отправиться за литературой.

Желябов и Петр Макаревич вызвались его сопровождать и проследить, нет ли здесь подвоха.

27 января в семь часов вечера Соломон спустился в погребок, где его уже поджидал контрабандист Симха. Желябов и Макаревич заняли соседний столик. Ничего подозрительного они не обнаружили. Чудновский был хорошо загримирован, на верхней губе красовались пушистые черные усы, подбородок окаймляла черная борода, а наклейка увеличивала его и без того немалый нос почти вдвое.

Симха вел себя спокойно, и у Соломона исчезли всякие подозрения, но он все-таки предупредил контрабандиста, что в случае предательства ему, Симхе, не уйти живым из Одессы.

Вышли из погребка и сели на извозчика. Желябов и Макаревич наняли другую пролетку и осторожно последовали за Соломоном.

Ехали долго в направлении к Большому вокзалу. Улицы здесь в ухабах и рытвинах, газового освещения нет. Пролетка с Желябовым отстала.

Когда Андрей с Макаревичем, поторапливая извозчика, подъехали к какому-то темному проулку, куда свернул экипаж Чудновского, до них донесся крик: «Кончено!»

Андрей узнал голос Соломона. Значит, ловушка. Он и Макаревич ничем не могли помочь. Нужно было скорее убираться подальше от этого проклятого места.

Соломон Чудновский стал первым «политическим» в Одесском тюремном замке.

Но не последним…

* * *

И вот наступил этот год, это «безумное лето» 1874 года. «В народ!» — набатно призывал Лавров. «В народ!» — вторил Бакунин.

В народ, в народ!..

И шли тысячи. Из Москвы и Петербурга, Киева и Одессы, с Дона на Волгу, с Волги на Дон. Шли кружками и брели попарно, переодевались в крестьянские платья, захватывали с собой пилы, топоры, сапожные колодки. Это было движение молодежи. Как новый крестовый поход, но не с именем Христа на устах и не в Палестину к гробу господнему, а в глушь, в деревню, с открытым сердцем и верой в скорое восстание, бунт, в социалистические преобразования. Немногие успели «уйти в народ». Третье отделение большую часть пропагандистов упрятало в тюрьмы.