Выбрать главу

Кончался 1880 год.

«Народная воля» стояла на пороге своего последнего свершения.

Желябов вновь ожил. Он всюду поспевал — выступал в рабочих кружках, на сходках военных, в студенческих землячествах.

Его очень заботит будущее. Седьмое покушение на царя, средь бела дня, в центре Петербурга, — это может дорого стоить партии. Нужно собрать силы, нужно готовить на случай замену.

Москва — вот та ячейка, из которой может развиться новый Исполнительный комитет, в случае если покушение в столице приведет к гибели ныне действующего.

Значит, нужно побывать в первопрестольной. И Желябов уехал в Москву.

* * *

Канун Нового года часто рождает суеверия даже у людей, далеких от всякой мистики, неясных предчувствий и прочей чертовщины. На пороге 1881-го число суеверных резко возросло за счет тех, кто привык наслаждаться жизнью, чинов полиции, жандармерии, сыщиков и их многочисленных пособников из великосветских салонов. В фиолетово-огненном закате чудились грядущие грозы, разрушительные бури, зловещие предзнаменования.

Кто верил — гадали. Но духи бормотали что-то неясное, тревожившее своей невнятностью, иногда плели откровенную чушь. Пить стали больше обычного, чтобы заглушить тревогу. 1880-й кончался. Когда пришло время провожать год, все единодушно пожелали ему катиться ко всем чертям.

Но в это время в окна дворцов и хат, убогих лачужек зловонных окраин столицы и пустующих барских усадеб застучался ветер.

Сначала осторожно, с перерывами, как бы прислушиваясь — а не будет ли ответа; а потом настойчивее, злее, резкими дробными ударами. По окнам хлестнуло сухими пригоршнями снега, с крыш заструились саваны… Потом завыло, закрутилось, понеслось…

В блеклом мареве снежной кисеи сквозь завывания бурана вдруг отчетливо прорывались и вновь глохли тревожные удары набатного колокола, темный горизонт прорезали отсветы далеких пожаров, затем все меркло и кружилось в дикой пляске неба и земли.

В тесных комнатах табачный дым сероватыми ватными тампонами тянется к потолку. Жестяные абажуры пышут жаром, углы скрыты в полумраке. На ломаном ломберном столике догорает последний отблеск жженки.

Торжественная тишина. И вдруг высокий чистый голос медленно и старательно выводит:

Быстры, как волны, Дни  нашей  жизни…

Голос так же внезапно смолкает. Но торжественность тишины нарушена, люди зашевелились, задвигали стульями, послышался перезвон стаканов, в комнате как будто стало светлей.

— Гей, хлопцы, чего приуныли, буйны головы к долу свесили, аль кручина на сердце камнем легла? — безбожно перевирая русские и украинские слова, задорно крикнул Фроленко.

— А ты сантименты не разводи, а наливай-ка жженку да дам к столу приглашай, Новый год уже в двери постукивает! — И только Баранников успел сделать широкий жест, как в дверь застучали.

Стук был настойчивый, требовательный. Опять воцарилась тишина. Блеснула вороненая сталь револьверов.

— Кто там?

— Новый год!

— Тьфу, пропасть! Тарас! Ну и напугал!..

В комнату влетел Желябов. От мороза, метели он раскраснелся, шуба напоминала снежный ком. Борода, усы, брови — сосульки. Дед Мороз без всяких переодеваний, тем паче в руках у Андрея Ивановича громадный сверток, в котором угадываются бутылки.

— Ура, ура, ура!..

— Опять сталь блестит? Новый год — это наш вечер, вечер без дел, а вы опять взялись за револьверы.

К Желябову подошла Перовская. Ласково положив руку на его занесенное снегом пальто, она улыбнулась, отобрала свертки и стала расстегивать крючки. Желябов вдруг засмеялся:

— Ну, разве я не говорил, что это упрямая баба и я ничего не могу с ней поделать!

Все заговорили разом.

Желябова вмиг освободили от шубы, шапки и потащили в комнаты.

— Друзья, друзья, Новый год уже наступил. Мы пропустили этот священный миг. Посему поднимаю тост за тех, кто был с нами ровно год назад, а сегодня взывает к мщению из-под безвестных могильных холмов!

Его тост застал собравшихся врасплох. Но все поспешили взять бокалы и в тишине осушили их, мысленно давая клятву.

— Грустный тост… Я не хотел бы подымать подобный в будущем году! А потому предлагаю наложить кару на Желябова.

— Верно, пусть рассказывает, как в Москве побывал.

Андрей не упрямился, но рассказывать-то было не о чем.

— В Москве мне всего раз пришлось столкнуться, и то с чернопередельцами. Человек сорок собралось. Ну и, конечно, сразу в словесную драку бросились. Насели на меня со всякими теоретическими вопросами. Теоретизировать-то легко, а я возьми да и спроси их: «Мы вот все теоретизируем, а мне хотелось поставить несколько практических вопросов; но для того чтобы рассуждать о практических делах, я хотел бы сначала знать, кто из вас, здесь присутствующих, жил в народе?» Представьте себе, из сорока участников сходки не нашлось ни одного! Что ты будешь делать! Тогда я им сказал, что мне не о чем с ними разговаривать.

Вмешался Саблин:

— Ты непоследователен, Андрей. Только что ругал нас за револьверы, объявил вечер без дел, а сам рассказываешь про дела. Штраф с него! Пускай поет.

Все рассмеялись.

— Какой я рассказчик! Ты лучше сам припомни, как Фроленко в тюрьме доверие начальства зарабатывал, у тебя это здорово получается.

— Нет, нет, господа, песню, давайте песню!

Звучит труба призывная, С радостью в бой мы идем.

Голос Желябова звенел. Пел он, запрокинув голову, пристукивая в такт правой ногой, и ничего, кроме песни, для него уже не существовало. Геся Гельфман опасливо прислушивалась к шумам на лестнице, но с разных этажей из-за закрытых дверей глухо доносились разухабистые напевы, протяжные страдания, взрывы хохота. Петербург справлял Новый год.

У хозяйки полно забот: она следит, чтобы все ели, пили, подносит закуски, подливает. Но столы в сторону, Кибальчич ударяет по клавишам пианино, и на середину комнаты выплывает Желябов. Грациозные поклоны дамам, уморительные ужимки.

— Дамы и кавалеры, танцуем кадриль… Закружились, переплелись пары. Желябов не пропускает ни одной дамы: вот он склонился к плечу Перовской и что-то ласково нашептывает ей, а через минуту в его объятиях Ошанина, великосветская непринужденность, утонченная галантность и холодный реверанс бросают Андрея к Гесе. Геся хохочет, отбивается, что-то смущенно бормочет и плывет по воздуху, поднятая сильными руками.

— Дамы и кавалеры, лансье!

— К черту! — Кибальчич устал играть, ему тоже хочется пройтись в паре, и он уже подставил руку Якимовой, задорно прищелкивая каблуками, как вдруг на середину комнаты с лихими выкриками выскакивают Желябов и Саблин. Пиджаки долой, в русских косоворотках, расстегнув ворот, они начинают отламывать трепака, да какого! Сначала «дамы» и «кавалеры» подхлопывают в такт, но сбиваются; танцоры ускоряют ритм. Звенит на столе посуда, мигают свечи, коптит лампа. Трепак заразителен. Якимова уже присоединилась, за ней сорвался Кибальчич… И скоро полтора десятка людей, ухая, взвизгивая, ухарски вскрикивая, носились в узком кругу. Жалобно потрескивают половицы. Трепак ужасающий. И, наверное, он не закончился бы до тех пор, пока изможденные танцоры не повалились без сил, но страшный стук в дверь прервал пляску.

— Кто там? — Опять у Геси встревоженный голос.

— Господа, нельзя же так! Мы сами веселимся, но вы превзошли всех. У нас свалилась лампа, упало на пол блюдо с пирогами, опрокинулись рюмки… Это же убытки, господа!

Голос за дверью жалобный, язык говорящего заплетается. Дружный хохот был ему ответом.

— Ужинать, ужинать, ведь скоро утро! Шумно сдвигаются столы, стирается испарина с раскрасневшихся, довольных лиц. Тихие песни и задушевные беседы затянутся здесь до утра. А ночь плыла над Россией.

* * *

Утро 1 января искрилось мириадами кристаллических фонариков, свет далекого солнца был нестерпимо ярок, а мороз жесток. Улицы Петербурга пусты, редкий прохожий нетвердой походкой спешит домой, досадуя на «лодырей извозчиков», да городовые, упрятав носы в башлыки, неторопливо приплясывают в будках. Из труб колоннами поднимается в блеклую лазурь неба дым, над ним вьются галки — им тоже холодно.