Лавров подкупал своей философией критически мыслящей личности. А Андрей — критическая, мыслящая личность. Лавров уверяет, что только они, homo sapiens, могут уловить, оформить общественные идеалы и по-своему, «исходя из высших соображений нравственности, истины», повернуть колесо истории в нужную сторону, стать во главе толпы. Герои, а не массы.
Было еще одно направление народнической мысли. Но о нем мало знали в России. И пока критиковали только за «якобинство». Якобинские идеи развивал Ткачев. Он жил за границей, имел очень мало последователей и собирал средства на издание газеты.
Он разделял народническую веру в крестьянскую социалистическую революцию. Но при этом считал, что исходным моментом этой революции должен быть захват власти революционным меньшинством. «…Овладеть правительственною властью и превратить данное консервативное государство в государство революционное». Эти «государственные» теории Ткачева противоречили анархизму Бакунина и Лаврова. А ведь у Лаврова все так просто, так понятно: «Государства так, как они существуют, враждебны рабочему движению, и все они должны окончательно разложиться, чтобы дать место новому общественному строю, где самая широкая свобода личности не будет препятствовать солидарности между равноправными лицами и обширной кооперации для общей цели».
Новая религия разночинцев строилась на антитезах. Разночинцы обращались к народу, но верили в героев, мечтали о социализме, но боялись политики, говорили о революции, а проповедовали бунт.
А если быть логичным до конца? Нет, логика тут только мешает, она сейчас же построит новые антитезы.
Андрей не замечал субъективизма учения Лаврова, его аморфности, отвлеченности. Оно импонировало прежде всего его собственному «я». Но и тут была раздвоенность мужика-интеллигента. Интеллигент тянулся к Лаврову, мужик — к Бакунину.
Хотя бакунизм и лавризм часто уживались вместе в недрах одного и того же кружка. Это Андрей тоже наблюдал, да и приходилось от товарищей, побывавших в Петербурге, слышать, что там создается центральный кружок и филиалы заводит. Их «чайковцами» именуют, живут дружно. И бакунизм с лавризмом ухитряются примирять.
Смутно было на душе. Андрей убеждался, что он не теоретик, а железная логика, присущая его мышлению, не находит четких решений, заводит в тупик. Но путаница идей не мешала вере. Верилось в близкую перемену. Хотелось участвовать в борьбе. А пока — прислушаться, приглядеться, уяснить…
Желябов не был одинок в своих попытках до конца разобраться в идеях, которые вскоре стали называться «народническими». Тысячи таких же, как он, юношей и девушек на юге и севере, в Поволжье и Киеве штудировали «Исторические письма» Лаврова, статьи Бакунина, заграничные эмигрантские издания. А заодно и их вдохновителей — Прудона, Лассаля. Одни принимали на веру каждое слово, каждую мысль. Другие что-то отрицали, третьи, подобно Желябову, метались, запутавшись в противоречиях теории и опыта, взятого прямо из жизни. Но все были единодушны — так дальше жить нельзя, нужно бороться, бороться с царизмом, бороться с бюрократизмом, а будущее покажет. О нем не слишком задумывались, веря, что оно будет прекрасным.
До России тогда еще не долетел голос Маркса. Перевод первого тома «Капитала» выйдет только в апреле 1872 года. А Маркс помог бы Желябову выбраться из лабиринта противоречий, раскрыл бы глаза на эклектизм Лаврова, напомнил бы Андрею о тех пароходах и поездах, на которых он ездил, заставил бы по-новому прочесть вывески торговых и промышленных компаний, познакомил бы и с новым человеком России — промышленным пролетарием. И тогда, быть может, Желябов-мужик задумался бы о рабочем классе и его роли в будущей жизни страны, тогда, быть может, Желябов-интеллигент усомнился бы в том, что социалистические преобразования совершатся силами крестьян и минуя капитализм, рождающий истинного социалиста-пролетария, тогда…
Но мало ли что могло бы тогда быть с тысячами Желябовых.
Маркс внимательно следил за ними, убийственно критиковал «друга Петро» — Лаврова, боролся с Бакуниным, подрывающим деятельность пролетарского Интернационала. Но Маркс был и осторожен. Россия становилась в ряды борцов за социализм, не нужно резкой критикой сразу гасить веру разночинцев в возможность его достижения.
Желябов так и не разобрался до конца в теории, но проникся убеждением в необходимости социалистического переустройства мира. Его еще разъедали сомнения и известный скептицизм по отношению к всевозможным доктринам, но это не мешало принять решение встать в ряды тех, кто уже борется.
* * *На математическом факультете — «история»: Леонтович и шовинисты из университетского совета отвергли кандидатуру поляка Вериго, избранного факультетом на должность экстраординарного профессора.
Негодуя, профессор ботаники Ценковский подает в отставку, а он общий любимец, студенты в нем души не чают.
Мечников из-за границы грозит уходом. Сеченов, только прибывший в Одессу, делает вид, что собирает баулы. Одесские газеты радостно травят порядком надоевших всем «столпов» университета.
Студенческая масса шумит, волнуется, но открыто не выступает.
Каникулы, казалось, должны были утихомирить страсти. Но чуть осень, и снова в стенах университета чувствуется напряженность. Желябов жадно ловит эти первые признаки пробуждения недовольства. Ему обидно за университет. Вон в Москве и Петербурге в 69-м году какие волнения были, студентов повыгоняли, чуть было в солдаты не отдали! Новороссийский же — паинька: начальству не перечит, в кухмистерской кукиш в кармане показывает, а на улице — руки по швам. Быть может, теперь очнутся длинногривые. Только бы повод подходящий нашелся!
Профессор истории славянских законодательств Богишич не отличался эрудицией, едва говорил по-русски, зато хорошо знал, чем и как можно угодить начальству. Студенты-юристы плохо посещали его скучные, косноязычные лекции. Богишич злился, был придирчив на экзаменах, груб.
В субботу 16 октября 1871 года Богишич торопился: субботний день таит столько прелестей, а тут изволь читать в полупустой аудитории. Студенты не могут разобрать слов профессора, монотонно поскрипывающий голос усыпляет.
Всегда усердный, но не блещущий умом тихий Абрам Бер чувствовал, что медленно сползает со скамейки. До соседей донесся его подозрительный носовой посвист. Кто-то больно двинул кулаком под ребро. Бер проснулся, удобнее уселся на скамье и подпер голову руками, дабы она не свалилась на грудь.
Профессор заметил непочтительную позу Абрама. И хотя он знал, что студент весьма прилежен, ничем, кроме лекций, не интересуется, почтителен с ним, Богишичем, раздражение, копившееся с утра, вырвалось наружу.
— Что вы — в кабаке? Не хватает еще подушек. Если не умеете вести себя прилично, то можете идти вон!
От неожиданности Бер даже привстал, сон с него мигом слетел.
— Господин профессор…
— Молчать, вон!
Бер съежился и тихо опустился на место. Студенты замерли. Еще минута… но звонок исчерпал инцидент.
Вечером кухмистерская кипела. Бер, не стесняясь, ревел белугой: его выгонят из университета с «волчьим билетом», он сам виноват — уснул, уж очень скучно было, но в понедельник он будет просить прощения.
Желябов выпроводил струсившего студента за дверь. Студенты-юристы всех курсов решили устроить демонстрацию.
20 октября Богишич торопливо вошел в аудиторию, разложил на кафедре конспекты, написанные для него по-русски, но латинскими буквами, и уже произнес обычное: «Итак, господа…» Тишина аудитории поразила профессора. В первый момент Богишич не поверил своим глазам — зал был пуст.