Вся штука в том, что флейщик объявил: наш, мол, лейтенант ходил вкруг света на шлюпе «Аполлон». Сказано было весьма ловко, эдак горделиво-скромно-намекающе: дескать, и я, Андреев Федор, находился на палубе «Аполлона». Однако кульер не приспустил флаг. Парировал: «Вкруг света и хилому вподым, а ты, брат, попробуй-ка из Питера аж в Москву». Тоже, знаете ли, сказано было ловко: будто кульер, когда захочет, надевает плисовую поддевку и княжит на облучке дилижанса. Губан смерил кульера уничижающим взглядом и пропел: «По ухабам трюх-трюх, лошаденка пук-пук», — и выдвинул мортиру корабельной философии: «Кто в море-окияне не маялся, тот Богу не маливался. Месяцами без берега!» Посыльный усмехнулся: «Месяца-а-ами. Сталоть… Нет, ты пойми, голова, у нас не шлюп какой-то, а скорая карета: семь ден — и Белокаменная!»
Может, и подрались бы, да схлопотали подзатыльники от вахтенного привратника. Разошлись, недовольные друг другом. А сейчас, на марше, флейщик, освещенный ребячьей завистью, был очень доволен.
Но вот по знаку своего старосты барабанщики мгновенно-округлым движением выпростали из гнезд в медных бляхах барабанные палочки, тугая телячья кожа отозвалась дробным раскатом, и флотский экипаж, батальону равный, хлынул из горловины Галерной улицы на Сенатскую.
Небо сразу раздалось широко, нараспашку. Толстые тучи, орудийно клубясь, порошили острыми снежинками. Слева поодаль державный конь на Гром-камне хрипел, оседая крупом. Пропасть чуял?
Грозные знамения оставались, однако, незамеченными. Никто не знаменовался щепотью ни в мятежных полках, ни в тех, что присягнули Николаю. Гвардейский флотский экипаж развернулся фронтально на фланге сотоварищей-бунтовщиков из Московского полка и лейб-гренадерского. И вот она, огромная косморама противостояния. Тут бы изобразить перво-наперво конную гвардию, она уже недружно, без азарта атаковывала мятежников, да боязно потерять из виду мальчика с флейтой в озябших руках.
Флейщик Андреев Федор вспотел на марше, а теперь остыл, зазяб. Впору флейту за пазуху и крест-накрест хлопать по бокам, как ваньки-извозчики на бирже. И вдруг Губан отшатнулся, будто под нос пылающую головешку сунули: кавалергарды!
Нет, не примерещилось — двинулись на мятежников двумя эскадронами, вознося над гривами тусклый блеск палашей. Снегирь обомлел. Его сгребли в охапку и споро, словно в три гребка, убрали в тыл. Он слышал:
«В штыки надо, ребята. Кобыла на штык не пойдет!» — «Нет, дура лучше достанет, пулей надо, пулей». Он услышал выстрелы. А поворот эскадрона и как повалились кавалергарды с картинных коней, этого не увидел. «Ну, Федул, чего ж губы-то не надул?» Ах, стыд-то какой. Досадливо работая локтем, Губанчик стал продираться вперед.
«Ура-а, Конституция!» — донеслось из каре московцев и лейб-гренадеров. Флотские тоже закричали: «Ура-а, Конституция!» Какая она из себя, жена великого князя Константина, никто знать не знал, лишь бы не с Николаем спала. Да и хрен с ней, с Конституцией, если внятен призыв с высоты Сената, где статуя Справедливости.
А на крыше Сената и между колоннадой — труба нетолченая простолюдинов, питерские смешались с пришлыми. Эти вот — наплывные мужики — вперебой рядились с подрядчиками у Синего моста или у Казанского, а по весне, приладив котомки, возвращались в деревню, вздыхали: «Эх, Питер, бока вытер…» Но сейчас и они, пришлые, и питерские, здешние, в сумраке неразличимые, кричали служивым: «Не выдавай во-о-лю!» А Федор Андреев, флейщик, уже занял свое место рядом с барабанщиками и теперь нипочем, хоть тресни, в тылах не окажется.
Три часа минуло, как в гулкой Галерной грянули барабаны, но никакого «приступа», никакого штурма не было, а были мрак, холод, нетерпение, недоумение, была пальба, внезапно возникающая и внезапно смолкающая, и опять в молчанку играли.
Вконец прозяб Снегирь, зуб на зуб не попадал. И под ложечкой змееныш посасывал, с утра не емши. На Екатерингофском в казарме тепло, кок-бобыль к нему ласковый; дух поварни ноздри тронул, флейщик 8-й роты головой мотнул, отчего красный султанчик на кивере встрепенулся.
Вверив мальчика-первенца Саперному батальону, государь верхом отправился на Сенатскую.
Бунт — следствие заговора, ведают, что творят. Осмысленный бунт заслуживает беспощадности. Видит Бог, почин злодеев. На Милорадовича, героя Двенадцатого, руку подняли, митрополита взашей прогнали. Он, государь, уговаривал чернь разойтись, сволочь вопила: «Ишь, мягонький стал!» Бог свидетель, почин злодеев. Брат Михаил сказал: картечью, картечью. Последний довод королей. Но легко ли русскому царю пролить русскую кровь? Увы, таков ход вещей. И все же он предпримет еще одну попытку словесного вразумления.