Выбрать главу

Неделю спустя, за полночь, морозило, месяц блестел, Никита Тимофеевич остался один на один с гробом Пушкина. Комья снега из-под копыт колотились о крылья, наскоро прилаженные к простым дрогам. Надо было бы, чтобы на облучке, кроме возницы, сидел человек с иконой в руках. Надо было бы… Вот и гроб заколотили в ящик, словно сундук из Гостиного двора. Не он бы, Никита Тимофеевич, так и поддужный гремел бы. Нет, успел подвязать.

Впереди темнела кибитка с жандармским обер-офицером: командировали, вишь, препроводить мертвого камер-юнкера к месту вечного упокоения во Святых горах. Как звать их благородие, старик не упомнил, что-то каржавое и вроде бы впритык к Аракчееву.

Этот Ракеев явил на заставе подорожную, шлагбаум проворно подняли. Теперь уж свисти, заноси снегами — начался тракт на Псков. Месяц светил пуще, чем в городе. Бу-ду, бу-ду, — ударяли комья снега. Крепкий наст, мерцающий слабой голубизною, расчерчивали длинные черные тени жидких перелесков.

Старик дремал; очнувшись, вздрагивал, опять дремал, в минуту неуследимую в душе его сошлось, слилось давнее с недавним: легкость мальчика, убитого картечью, и вот это: «Грустно тебе нести меня?» А там, впереди, где кибитка Ракеева, болтал валдайский колокольчик, кучерявая надпись по раструбу: «Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей… Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей…»

Потом явился столп огненный.

Было это на исходе года, гибельного для Пушкина. И после юбилейного молебствия в честь картечи, гибельной для мальчиков.

Столп прошелся гулким жарким смерчем, выбрасывая длинные космы пламени. Зимний выгорел дотла.

Если и случалось императору Александру Второму вспомнить свой детский страх в день мятежа, то всякий раз в озарении пожара, хотя огонь бушевал много позже: мальчику Саше, спасенному от мятежников, тогда уже было девятнадцать.

Но детский страх, едва вспомнившись, перетекал по склону прожитых лет в мечтательность, сентиментальную и совершенно несбыточную. Так случалось, однако, не во дворце, давным-давно возобновленном, а здесь, в Ливадии, когда поздний вечер тушевал дочерна кипарисы, заодно усиливая гаремный запах махровых роз.

Еще цесаревичем, и, кажется, в год пожара Зимнего, он узнал, какую участь уготовили ему декабристы. Пусть не все скопом. Но был, был и такой проект: отца умертвить, мальчика короновать, править его именем; когда ж народ русский привыкнет к новому порядку вещей, он, государь, подпишет отречение и удалится в Пруссию.

Почему же непременно в Пруссию? Только это и возмущало теперь старого человека, бесконечно усталого от власти или безвластия, никак он не мог ни перевешать, ни замуровать фанатиков-бомбистов. В Пруссию? О нет, поселился бы здесь, в Ливадии — частное лицо, избавленное от покушений неумытых нигилистов, а вместе от больших и малых дворцовых выходов, Марсова поля и Михайловского манежа, от депеш, дипломатов, раутов, от министров, генералов, сенаторов, от бесконечных бумаг: «По указу Его Императорского Величества…»

Старый человек сидел на веранде, рдел в темноте кончик сигары, старый сеттер Милорд, одержимый собачьим недугом, вздыхал и потягивался. Провожая взглядом падучую звезду, ловя пролет летучей мыши, Александр Освободитель хотел верить и верил, что его дядюшка, Александр Благословенный, променял в кануны Сенатской шапку Мономаха на посох странника.

Старый человек, освободитель крестьян, хотел верить и верил в желанье свое и готовность освободить престол. Но Александр Благословенный, освободитель Европы от Наполеонова ига, Александр Благословенный, сохраняя династию, загодя завещал корону младшему брату. Фанатики же бомбисты… Несуразно именуясь «Народной волей», они требуют Учредительное собрание, избранное свободно, всеобщим голосованием… Какая иллюзия, какой мираж. Воля народная исполнена, рабство пало по манию царя. А династия ведь тоже избрана всенародно, но бомбистам никогда, никогда не станет внятным бремя его, государя, семейной ответственности, фамильного долга.

Старый человек жалел себя давней-давней жалостью, как, бывало, в покоях у бабушки, где розовел барвинок. Но, Боже мой, как ему не хотелось возвращаться в Петербург, в Зимний!

Однажды за картами — играли в ералаш — он подумал, что безумцы откажутся от своих замыслов, ибо в извращенной натуре фанатиков есть, это надо признать, есть нечто рыцарственное. Он сказал об этом вслух и кротко улыбнулся замешательству партнеров. Сказал, что думал, но в том, что он так думал, веяла надежда на чудо.