На сон грядущий он часто перечитывал главу из Фомы Кемпийского «О пользе несчастий». В ту ночь с февраля на март он почувствовал не смиренное упование на царя царствующих, а душевную и телесную полноту бытия. Жить, жить долго и счастливо — так будет. Он погасил свечи, распахнул форточку и, не боясь простуды, всей грудью дышал. Весной пахло, весной, капелью.
«Судьба обрекла меня на раннюю гибель…»
Угрюмый студент бросил перо, сжал голову руками. Он не выносил, когда соседского мальчика душил коклюш. Ночью приступы кашля казались нескончаемыми. Угрюмый жилец неопрятного доходного дома в Симбирской улице не мог терять времени — надо хорошенько выспаться. Он знал, что прикажет себе уснуть и будет спать крепко. Но прежде вот это…
«Судьба обрекла меня на раннюю гибель, и я не увижу победы, не буду жить ни одного дня, ни одного часа в светлое время торжества, но считаю, что своей смертью сделаю все, что должен был сделать, и большего от меня никто на свете требовать не может».
— Я так счастлив, что… Мне даже страшно, что я нынче так счастлив, — доверительно сказал государь генерал-адъютанту и улыбнулся кротко, как и вчера за игрой в ералаш.
Отправляясь в Михайловский манеж на воскресный, церемониально-торжественный развод караулов, он все еще ощущал ночной прилив душевной и телесной бодрости.
Генерал-адъютант провожал государя до Комендантского подъезда. Все было допожарным, таким, каким было полвека с лишним назад, когда гадкая извозчичья карета привезла испуганного мальчика из Аничкова в Зимний.
Как многих старых людей, Александра Николаевича посещали мгновения, которые он называл «зарницами»; отчетливо и вместе таинственно выхватывались из тьмы минувшего подробности, давно исчезнувшие, ощущения, давно утраченные. Он сознавал, что «зарницы» словно бы гонцы приближающейся смерти, однако нисколько не пугался, напротив, испытывал что-то похожее на благодарность, а подчас и умиление.
Правда, в сенях Комендантского подъезда он давно уж не встречал испуганного мальчика, да и сейчас не встретил, но с «зарницей» не разминулся: мальчики, мальчики, мальчики на зеленой царскосельской лужайке. Вдвоем с мама́ они верхами принимали парад воспитанников сиротского корпуса. Детки были ровесниками ему, Саше; были и погодки, даже и грудные младенцы в белых рубашечках с красными погончиками. Малюток несли мамки в кокошниках, следом маршировали кадетики в военных курточках с погончиками тоже красными, а рядом выступали классные дамы в синих форменных платьях…
Все так же кротко улыбаясь, Александр Николаевич вышел из Комендантского подъезда и прижмурился — какое солнце.
Его ждал экипаж, единственный в Петербурге: обильно вызолоченный, лакированный иссиня-черным, остекленный зеркально, с коронами на граненых фонарях, нарядные, серые в яблоках лошади и статно-каменный кучер Фрол, известный, как эта карета и эти лошади, всему Петербургу.
— Через Певческий мост — в манеж, — весело приказал государь.
Экипаж покатился мягко и шибко. Конвойные лейб-гвардии казаки пустились аллюром; по-казачьи сказать, побежали.
Через Певческий мост — в манеж. Какое солнце! Лужи талого снега вдрызг, вдрызг, вдрызг.
Было четыре пополудни, когда его внесли на руках в Комендантский подъезд. Он умирал, изувеченный бомбистом.
Неподалеку от места взрыва в госпитальном покое сумрачного Шведского переулка умирал изувеченный метальщик. И большего от него никто требовать не мог.
А мальчик с плетеной корзинкой?
Крестный дворничал в доме, что на углу Невского и Екатерининского канала. Ну, вы ж помните, там в первом этаже магазин Бойе… По воскресным дням мальчик пил чай у крестного. Сладкий чай с калачами и сайками. Вкусна-а-а. После чаепития благодарил, надевал картуз и уносил пару даровых калачей и пару саек… Да-да, вы ж помните, от Бойе — отличные замшевые перчатки, от Парамонова — хлебная торговля, одним погляденьем сыт будешь.
Мальчик не спешил. Шел себе, отсчитывая шажки; отсчитает пяток и поплюет на перила чугунной решетки Екатерининского канала. Нет, не замерзает лепешечкой, стало быть, весна не отступит. Такое вот наблюдение было.
Близ каменной стены Михайловского сада, тепло желтеющей, пригретой солнышком, его оглушило и ослепило, он закрутился волчком, закричал тонко: «Бо-о-ольна…», но корзинку из рук не выпустил, а так с нею и упал замертво в бурую лужу талого снега.