Выбрать главу

Однако — кто ж не знает? — бьют не числом, бьют умением.

Степка Карелин битых не спроваживал с помоста на погост. Битых гнали в каторгу или на поселение. Да и то, как указано, «не прежде совершенного излечения». Бить, не убивая, вот соль мастерства. Соли этой у здешней сволочи не было. Арестант-доброволец и десятухой батогов искалечит, никакого тебе излечения. На виду у всех расплатится за всех, радость общая!

У, гниды! Еще вчерась, выплывешь из каморы — шапки ломают, в пояс кланяются. А нынче скалят зубы: ничо, Степа, батожье — древо Божие. У, мразь, каждый в охотку обсахарит… Оставалась надежда на г-на Шуберта. Пусть изыщет возможность принять десятуху в каком-нибудь глухом остроге, где его, мастера, не знают в лицо.

Г-н Шуберт не говорил: «тюрьма» — говорил: «мой замок», подчас сопрягая с излюбленным: «Я служу моему государю». Степкина измена Родине нанесла обруселому немцу чувствительный удар. Он думал горестно: «Так не служат своему государю». Кнутопродавца осудили законно, но звериную мстительность арестантов хотелось отвратить. Однако был ли способ отвращенья? Изысканья г-на Шуберта похерил г-н Майер.

Губернский прокурор, благодушный и рассеянный, сразу насторожил главного смотрителя напряженной строгостью, как бы сосредоточенной в стеклах прокурорских очков. Не в глазах, близоруко-водянистых, нет, именно в линзах.

Прокурор г-н Майер вполголоса информировал главного смотрителя г-на Шуберта о необходимости приобщения заплечного мастера к делу чрезвычайной важности. И, даже не осведомившись о здравии г-жи Шуберт, покинул тюрьму.

Главный смотритель остался в положении хуже губернаторского.

Предстояла казнь, хотя и без кровопролития, но смертная. Степан же Карелин при определении в должность объявил не без высокомерия: я-де жизнь вконец отымать не даю согласия. И г-н Шуберт сказал: «So!» А теперь что же?

Степка Карелин, одержимый шкурным интересом, перехватил начальника на тюремном дворе. Сдернул шапку, склонил кудлатую голову. Г-н Шуберт, длинный и плоский, как рейсшина, положил верхнюю губу на нижнюю, отчего лицо его приняло выражение плаксивое. Однако ни мастер не успел рот раскрыть, ни г-н Шуберт губой шевельнуть — отворились ворота, а там, на воле, в блеклой голубизне, вежливо кивали битюги — вороные, пегие, каурые.

И вот уж, напруживая толстые жилы, влекли тяжелые телеги. Бревна и тес, нагретые июльским солнцем, источали смолистые бусинки. Степка Карелин, учуяв запах свежего эшафота, надел шапку и выставил ногу в крепком крестьянском сапоге.

Сообразуясь с монаршим милосердием, повесить Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина, Каховского.

Это милосердие не имело, казалось бы, ни малейшего отношения к штабс-капитану Матушкину. А между тем… О, тайная пружинка «между тем», она свое сделает: несколько мгновений спустя полицмейстер разнесет вдребезги безмолвие квартиры скромного гарнизонного инженера.

А пока из белесой ночной прозелени доносились трещотка сторожа Андреевского рынка, сиплый, как матерщина, лай Трезора.

Матушкин бессонницей не мучился. Выходил во двор и, улыбаясь, заглядывал в дровяной сарай. Возвращаясь, оглаживал чертежи. Разнежив ладонь, произносил: «Ибо!», вознося к потолку указательный палец, что не имело никакого отношения к полицмейстеру, хотя тот и занимал второй этаж этого дома в 6-й линии Васильевского острова.

Службу Матушкин начинал совсем на другом острове. Прапорщиком получил он назначение в инженерную команду Свеаборгской крепости, расположенной на архипелаге близ Гельсингфорса. Молодому инженеру поручили исправление форта на острове Лонгерн. Впоследствии на Лонгерне был заточен секретный арестант, ныне известный и школьнику, но я не так прост, чтобы тотчас открыть его имя. Работать надо, работать.

Увы, в распоряжении прапорщика находилась кандальная рота, не склонная к трудовому энтузиазму. Матушкин маялся, пока из маеты, как из сора, не возник замысел, прямо скажем, грандиозный. Проект таинственного соотносился и с высокой поэзией вечного движения морских волн, и с низкой прозой брякающих кандалов.

Увлеченный математическими расчетами, прапорщик почти и не заметил, как его окрутила Настасья Яблокова. Она непременно желала за дворянина, пусть и худородного. Ее батюшка, костромич, держал на островах всю торговлю, не чураясь контрабанды. Но молодых объехал на кривой — приданого кот наплакал. Серчая на папашу, Настасья бранила мужа: «Рахманный!» Маменька недоумевала: «рахманный» — завсегда щеголь, гуляка праздный. А дочь полагала, что «рахманный» — завсегда тихоня и недотепа. Семантически правы были обе; фактически — Настасья. Сам же Матушкин пребывал в рассеянности.