Так вот, ирландец возвращался туда, где называли ирландца «наш Филд». Катил в рессорном экипаже с промельком красных спиц по дорогам Франции, по дорогам Германии, а, как встарь говаривали, предсущей была Москва.
О да, в молодости дышал он невскими туманами, но потом…
Тишина и радость светятся в слове «милый», избранном Пушкиным в пандан к понятию «родной край». Уроженец Ирландии, британский подданный не посягал на званье патриота русского. Он просто-напросто обрел в России «милый предел».
Вначале был Петербург. В Москве он бывал наездами — концертировал. Москва пленила исподволь. Строгость Северной Пальмиры променял наш лирик на увалистое приволье первопристольной. Пустынность площадей — на нескучные сады; державное течение Невы — на приток Оки. Помню домашнее, дедушек-бабушек: «Не широка, не глубока, журчит, бежит Москва-река…» Там, в Петербурге, он квартировал и в однозвучной линии Васильевского острова, и на Морской, где фасадам ни вздохнуть, ни охнуть, как во фрунте. Адреса ж московские ласкают слух: Никитская, Никольская, Софийская.
Знаю, знаю, я пристрастен, и я умолкаю. Не потому, что мои московские сентименты достойны иронии друзей-ленинградцев, а потому, что друзья мои, ленинградцы, достойны восхищения. Они считают себя петербуржцами, а Петербурга-то нет, есть фата-моргана.
Но был, ей-богу, был некогда град Святого Петра.
Осенью 1802 года молодой человек, которого никто еще не называл ни «нашим Филдом», ни «русским Филдом», впервые услышал хроматическую гамму вещих курантов. Он не успел испытать должной почтительности — ветер сорвал с него шляпу. Смеясь беспечно, он хлопнул себя по тощим ляжкам и побежал за шляпой.
Этой же осенью газета «Петербургские ведомости» среди прочих объявлений известила о том, что Муцио Клементи, римлянин, сочинитель музыки, имеет жительство в Офицерской улице.
Муцио Клементи… Муцио Клементи… Я долго ждал подсказки памяти. И уже думал о другом, вдруг и дождался: «Жираф!» Когда-то и я обитал в Ленинграде. Вот и вспомнилось: на узорчатом паркете музейного дворца — «жираф!»: высо-окий, педали бо-ольшущие и эта виньетка: «Муцио Клементи и К0».
Не поручусь, уцелело ли фортепиано, сработанное в Лондоне на фабрике Клементи. Не поручусь, потому что… Карамзина однажды попросили слить в единое слово российскую действительность. Историограф молвил печально: «Крадут!»
В Ленинграде, в научно-исследовательском институте с годами образовалась коллекция музыкальных инструментов, изумляющая даже профанов. А несколько лет тому хватились — парижский кларнет Александра Третьего сперли; бесценные скрипки слямзили; умыкнули и уникальные, в 57 струн, гусли; уволокли и церковный колокол… Извещаясь о конокрадствах, Екатерина Великая шутить изволила: ничего, мы богаты. И верно, так богаты, что девать некуда. Вот научные исследователи взяли да и спихнули в затхлый крысиный подвал и фортепиано Рирта, и Штрассеровы часы с органом, свирели, флейты, арфы… Где уж тут ручаться за «жирафа» лондонской фабрики Клементи, сочинителя музыки и учителя Джона Филда?
Вдвоем они и прибыли в Санкт-Петербург, пронзивший осенние тучи адмиралтейскою иглой. Нет, Филд не гастролировал, Филд рекламировал. В депо, а проще сказать, в торговом складском помещении, он бегло музицировал на «жирафах» своего патрона.
Говорят, Клементи и вправду был талантливым композитором и педагогом. Лондонский меридиан совместил его итальянскую пылкость с холодной коммерцией. Теперь он чаще заглядывал в гроссбух, чем в нотную тетрадь.
Предприимчивость — сестра прижимистости. Клементи не давал Филду обрасти жирком. Да и себе не давал потачки. Постирушку они исполняли в четыре руки. Но правда и то, что фабрикант-музыкант искренне нахваливал молодого человека в петербургских салонах. Тот не ударил лицом в грязь. Предложения концертов и уроков не замедлили. Однако Джон Броун Филд и думать не думал, что остается навсегда.
«Жирафы» были проданы. Клементи, уложив чемоданы, раскошелился на ужин в отель де Пари. Филд не отказался от мести скряге-патрону. Когда подали счет, римлянин досадливо крякнул. Но простились они дружески, хотя и без слез.
«Зала княгини была отдана в распоряжение импровизатору. Подмостки были сооружены; стулья расставлены в двенадцать рядов; в назначенный день, с семи часов вечера, зала была освещена, у дверей за столиком для продажи сидела старая долгоносая женщина в серой шляпе с надломленным пером и с перстнями на всех пальцах. У подъезда стояли жандармы. Публика начала собираться». — Пушкин.