На жухлом дворике, у клена, черный шпиц атаковал козу. Откуда взялись, неизвестно, но… Смотрите! Черный шпиц, все пуще злясь, наскакивал на белую козу. Она, невозмутимая, являла мудрость, а значит, многая печали, и лишь в последний миг рога склоняла, и шпиц отскакивал, поджавши хвост. Он устремлялся с флангов, с тыла, она лишь поворачивала голову, светила желтым глазом и рога склоняла.
«Вот так!» — изрек Вильгельм и поднял палец, удваивая восклицание. «Да-да, вот так», — согласился пастор.
О чем они?
То было продолженье размышлений о книге Ездры из Ветхого Завета. Еврей-писатель поражал своею смелостью олицетворений — просопей. Их смысл объяснил ему опознанный летающий предмет, светлейший ангел Уриил. Но Уриил на Лонгерне не приземлялся, и собеседники своим умом истолковали просопею на дворе, у клена. Шпиц — символ (тут ударение на «о») — атеизма злобного; Коза — ветхозаветной мудрости… Глобальные соображения имели примечанье частное: Илстрем сообразил, что в пиво надо подливать парное козье молоко, отнюдь не кипяченое коровье; тогда уж достопочтеннейший отец Панкратий по-иному отнесется к земным путям спасенья.
Прощаясь, пастор обещал и книги, и полку книжную, и запас бумаги. Кюхельбекер запросил и мел, и аспидную доску для черновиков: сочиняя, сто раз перебеляешь; переводя Шекспира, сольешь семь вод.
На том расстались, довольные друг другом, ибо оставались просопеей единого духовного пространства.
Смеркалось. Бряцали, брякали, звенели кандалы: земным путем шла рота арестантов к спасению в Казарме.
ЕЩЕ НИ ЗГИ, а уж побудка.
Дает надежду свет лампадок, они неугасимы даже в карцерах. А указует путь — увесистый тесак; в казарме унтер-кесарь. Вставай, поднимайся и т. д.
Э, нары не постеля, не разомлеешь с бабой. И не ложе мужеложства — вишь, отгорожены веревочкой. Тюфяк, убитый в блин, сверни — и в изголовье валиком, а сам вали на двор — опорожнись. Природа пустоты не терпит, но терпит мясопуст: полфунтика ржаного и кипятку без меры. С таких харчей никто уж на работах не испортит воздух — и экология в порядке.
Марш, марш за ротой рота. Архипелаг пришел в движение. Какая музыка взыграла — полусапожки в кандалах. Все это называется «наиважнейшим делом о приведении в оборонительное состояние».
САМОСИЯННАЯ ДЕРЖАВА была тюрьмой народов? Русофобы лгут! Народы сами создавали в тюрьмах смесь племен, наречий, состояний. Пушкин видел зорко:
Кому же, как не грубым, зримым рыть котлован. Упраздняя праздность, цыган-коваль вздувает горн и молотом стучит. Еврею в белы ручки дадена совковая лопата. Донскому земледеру и честь, и место в землекопах. Финн рыжий, а равно нерыжий, пильщиком и плотником вдыхает-выдыхает смолистый запах своей провинции печальной. А дикие сыны степей ломают глыбы в каменоломне.
Самосиянная держава была тюрьмой народов? Ложь! Все это называется «наиважнейшим делом о приведении в оборонительное состояние».
НЕ НАДО бегать по белу свету, а надо сесть в тюрьму. Смотреть и слушать: произойдет слияние Словесности и Истины.
И Кюхельбекер слышал матерщину — солдат и арестантов, унтер-офицеров, случалось, и обер-офицеров, питомцев Инженерного училища, что в Петербурге, на Фонтанке. Кюхельбекер ушей не зажимал. Как всякий одинокий узник, он жаждал звуков, голосов. И вот — внимал. Нет-нет да языком прицокивал. Но похабные фиоритуры, натуру обнажая, не приближали к Истине нагой, сюжетов не дарили. Тут Бог послал Кобылина, солдата.
В начале было слово. И вот что интересно: не матерное.
Однажды, стоя на часах в тот час, как южный ветер тучи развалил, Кобылин ахнул поэтически: «Прелестное небо!» И Кюхельбекер ахнул следом.
Конечно, Карамзин посредством бедной Лизы давно уж объяснил, что и крестьянки любить умеют; Кюхельбекер с этим согласился априори. Но тут… Солдат не только чувствовал, он чувство изъяснил. Каков Кобылин!