ОН в Петербурге, на Фурштадтской. Там квартиру нанял Пушкин. Кюхлину поэму хотелось бы отдать типографу. Желание естественное — мой брат родной по музам, по судьбам. Но Бенкендорф ответил естественным отказом: генерал — храбрец без фальши, но царь наш — не персидский царь.
И юноша еврей остался на Фурштадтской. А молодой Алешка запьянствовал: стервец был рад отъезду барина в Первопрестольную.
В Москве не гость, не жалует гостиниц, хоть нумер взял недели на две в «Англии». То ль дело гостеванье у Пречистенских ворот; у пухлощекого Нащокина набросить красный архалук да и усесться по-турецки на диван турецкий. Все по душе, все славно у старого и доброго приятеля. Уж так ли все?
Челядинцев у Павла Воиновича всегда избыток. Да вот и новички в комплекте этих объедал. Какой-то лицедей, второй любовник, разбит параличом, как тульский заседатель, беднягу жаль. Но другой… Фу-у, монах засаленный, жидовский перекрест в веригах. Напропалую врет он про монашек московских иль рожи корчит и картавит, изображая синагогу. Как тут не вспомнишь Грибоедова и Кюхлю: им претили даже легкие насмешки над обрядами, над верою других племен. А выкрест-неофит старается вовсю. Как можно воздухом дышать, коль рядом такая сволочь? Иов, ты ли далекий пращур выродка?.. «О ты, что в горести…» — у Ломоносова была ведь ода, выбранная из Иова… Всему своя пора: вослед Радищеву — воспой свободу, а Ломоносову вослед возьми сюжет библейский.
ЕМУ ж вослед был послан секретный рапорт: так, мол, и так, состоящий под надзором полиции отставной чиновник 10-го классу Александр Пушкин выехал в С.-Петербург, ничего за ним предосудительного не замечено.
Ну, олухи царя земного! Ничего? Где ж ваши перлюстраторы? Киреевский писал Языкову-поэту: «Он учится по-еврейски, с намерением переводить Иова». Кто это пишет? Славянофил! Заметьте, други, какой спокойный тон! Ничего предосудительного? А эдакое сочиненье в честь Юдифи — «Когда владыка ассирийский…»
— Что делать нам, читатель милай?
— Описка! Вовсе не Израиль.
— Автографы в сохранности, так везде. Хасидам, что ль, отдать?
— Ни в коем разе. В школах и не в школах объяснять, что Пушкин маху дал не без влиянья немчуры, писавшего об этом… как его… не выговоришь, вроде Бабель, а? Уж лучше бы, как наши лучшие писатели, боролся с пьянством.
— Боролся! И очень энергично. Вернувшись из Москвы, намылил шею пьянице Алешке и выгнал вон.
— Эх, все у нас не так, как надо! Алексия выгнал, жида оставил.
— И не оставил выдать в свет.
— Что-о-о?! Издал?
— Прости, издал.
— Ну, ни в какие ворота! Слыхали, Льва Толстого, женатого на Соне, всенародно объявили — кем? Ага, непатриотом. Прибавим Пушкина, тем паче брата звали Левой. Прибавим, баста. И право, жаль, что Государь не удавил на эшафоте немца Кюхеля, вот и дождались от него гуманитарной помощи.
— Что ж мне-то делать?
— Хоть застрелись! Блевать охота на мертвой зыби твоих пассажей.
И верно, лепи на лоб знак качества Вильгельма Кюхельбекера — см. ниже. Но коль ты имитатор-эпигон, прими его тональность, ритмы, сочетанья слов и архаизмы.
Иначе Зоровавель будет а ля Бабель.
КАК ТОЛЬКО Зоровавель обратился в текст на серой, словно стылая зола, бумаге, Вильгельм-бедняга обронил угрюмо: «Я робкий раб холодного искусства». Но Гутенберговой печатней в Петербурге юный Зоровавель был втиснут в шероховатые тисненья и денежки, как жид, нажил. На них купили книги для Михайлы Кюхельбекера, его товарищей, что в каторжном плену.