В прочем было ладно. Нисколько не тоскуя о деревенском ладе, бойчился петухом. А куры строила соседская стряпуха Пелагея. Не первой свежести, но, право, без душка. Он в деле оказался так проворен, что залучил еще и горничную. Она жила за Синим мостом, как синица; сигаешь через Мойку, и вот сошлася грудь с грудями… Случился как-то казус — стряпуха встрелась на мосту: куда ты, мил дружок? Изменщик, не краснея, отвечал, что вот-де барин велел наведаться к Рылееву. Пелагея, наверно по причине пышности, ревнива не была, она была доверчива: хи-хи, не врешь ли? Он не врал, а лишь кривил душой: Рылеев-то ведь тоже жительство имел за Синим мостом. Барин хаживал, потом записочки какие-то писал и Сеню отправлял курьером.
Короче, жить бы не тужить, да грянул бунт. Барин стреканул на площадь, где Медный истукан. А Балашов фатеру не покинул: где бунт, там и грабеж. Еще не густо смерклось, когда послышалась тяжелая пальба. Семен в солдатах не бывал, но понял — пушки, и дрогнувшей рукой зажег свечу. Горела, не колеблясь, как вдруг чуть было не потухла — стуча дверьми, ворвался барин. Что за вид?! Без шляпы, обляпан грязью, весь в поту. «Семен, скорей!» — «Куда?» — «Молчи! Идем!» — «Да как же бросим все?» — «Голова дороже!»
И вот стремглав сквозь тьму. Там конский топ, а тут костры. Пикеты и заставу миновали, в трактиришке каком-то раздобылись дрянной обновой. На, барин, надевай треух. Хорош, ей-ей, на огород пугать ворон. Ну, в путь. Бог не без милости.
Погоня рыщет, погоня свищет, они все дальше, дальше, дальше. Не напрямки, не столбовой, туда-сюда, как зайцы. Ложился снег, его съедала грязь. На тракт, на станцию, к почтовым лошадям нельзя. А на крестьянской, с мужиком-возницей, и смех и грех. Мужик робеет. Семен ему украдкою шепнул: «Не бойся, дядя, смирный барин, да только малость не в себе».
Пошли смоленские края, добрались до Закупы. Ну, Мать-заступница, сейчас он сбудет барина семейству, да и шабаш.
Тут надо бы перевести дыхание, сменить перо на кисть и рисовать пейзаж. Угодья, просека в бору, и сад с беседкой, и пруд, и скромный барский дом. Увы, хоть и январь, да не трещат крещенские морозы, и солнца не видать, окрест все хмара, иль, по-смоленски, хмора.
Не лучше ль, сидя в креслах, послушать музыку? Две грустных дамы музицируют, старушка вдовая и дочь-вдова. Не угадаете ли музыку Брейткопфа на стихи Вольфганга Гете? Сказать по чести, не ахти какие. О, не стихи, помилуйте, как можно не восхищаться германским гением. Нет, опусы Брейткопфа.
Деревней Закупы, где полтораста тягловых душ, владела сестрица Кюхельбекера. При ней на пенсионе жила и муттер. Для них-то и доставил Балашов Вильгельма Карлыча. Себя он обрекал на мытарства крещеной собственности. До Питера служил бедняга на пасеке, у старого Пахома. А Дарью равнодушием не обижал — она на скотном давно добилась устойчивых надоев.
Не тут-то было! Куда ж погоне-розыску и устремиться, как не в имение Закупы? Сивобородый староста Фома привел саврасок, снабдил тулупами и провиантом.
На проселках был скучен Балашов, как и савраски. Бубнил, как будто про себя, что, мол, нехорошо мне оставлять двух барынь малодушных (всего-то навсего, напомним, полтораста душ).
По мере приближенья рубежей скучливость заменялась мрачностью. Мысль о разлуке с родиной мучительна, и это всем известно, и потому нет ничего постыдного в его желании сдать барина властям.
Трусцой, впотьмах, задами миновали Минск. Потом какие-то Пружаны и Высокое. Корчмы, халупы, мельницы. Чуть не доехав местечка Цехановец, заночевали в деревеньке. И тут в судьбину Семена Балашова решительно вмешался русский Бог. Он, и только Он сумел принудить немца отдать приказ: ты, Сеня, возвращайся в Закупы, лошадей бери, телегу, а на харчи вот двадцать пять рублей, не обессудь.
Расставались на обочине. Пойдешь направо — поле сиротеет; пойдешь налево — чернеет перелесок. И слабый дождик, и вялый снег, а хляба хлюпает, как и вечор.
Семен снял шапку, перекрестился, поклонился, в глазах щипало. Вильгельм же Карлыч, вздохнув, рукой ему махнул да и похлюстал, сутулясь, в еврейское местечко Цехановец.
Худой и длинный, глаза навыкат. Сел, разулся, ноги-жерди протянул к огню, дымились лапти. Ему подали водки-пейсаховки, хлеб, соль, тарелку, курятина дымилась.
Все молчали. Что тут скажешь, если давеча начальник так сказал: «Жиды! Я слов на ветер не бросаю. Запомните, на сей раз мы повторим не дважды, а четырежды». Контрабандиры в объясненья не пускались. Но объяснение необходимо. Ведь вы, должно быть, не евреи и никогда, наверно, не бывали в местечке Цехановец — руины рыцарского замка, речка Ладынь, две-три корчмы и синагога.