Потом приспели сроки, сошлись они, что называется, глобально. Тут исключалась нетерпимость. Ее за скобки вывел персидский царь, и Зоровавель, герой поэмы Кюхельбекера, вывел иудеев из вавилонского пленения.
Положим, каторжанин полагал, что так поступит русский царь и с ним самим, и с братьями его во глубине сибирских руд. У выхода из каторжной норы их примет радостно не буйная Свобода, нет, надежда возвести Храм внутренний, Храм Господа своего.
Положим, Кюхельбекер думал так. Попов Михал Максимыч, склоняясь близоруко над рукописною поэмой «Зоровавель», сместил виденье поэтическое в прозаическое.
А вам, читатель, надо наперед признать, что белыми ночами и небывалое бывает. Особенно тогда, когда ты рьяно занят следствием по делу сионистов.
ВЫ ГОВОРИТЕ: наше северное лето карикатура южных зим? Согласен. Но, несмотря на это, премиленькую дачку для своего семейства нанимал Попов. От Питера верст тридцать по Петергофскому шоссе. Сосенок несколько, кусты и цветики, и сыровато, и комары, как водится, звенят. Зато дар взморья не какой-то солнцедар, нет, облака и чайки. И в монрепо, конечно, круглая беседка. Беседовали мы там с Михал Максимычем. Вопрос был бесконечен, как, прямо скажем, Млечный Путь. Скажу вам также, что не вдруг, нет, в разрезе историческом возник старик Державин: мурмолка и шлафрок, ворчлив и мудр.
На заданную тему говорил неспешно. Он, в гроб сходя, заметил, что чирей назревает, а лопнет, будет много гною. Да-с, так-то, господа. И посему он, будучи министром, предположенье сделал даровать евреям землю в губерниях Новороссийской и Астраханской. Ладно вышло на бумаге, на деле вышел пшик. Иудей, изволите ли знать, повсюду в Старом свете гость. Укореняться не то чтоб не желает, по естеству не может, ибо он в извечном ожиданьи: ждет и тогда, когда о сем не помышляет. Старик прибавил важно: «Исхода ждет на земли праотцев». И, покряхтев, спросил: «А где тут, братец, у тебя нужник?»
И не вернулся — послышался стук дрожек на шоссе. Не захотел, видать, рукоположить в поэты хоть и словесника, но обер-аудитора. И это было справедливо: не пунш дымился на столе, а чай. Попов мундштук сосал, топырил губы, кхекал, ведь трезвеннику не дано и покурить-то всласть. Он не живет, а только существует. При этом, правда, мыслит.
Того, кто мыслит, заедают комары. Оно, конечно, коль много комаров толчется, быть овсам хорошим. Увы, Попов не думал об овсах, и мы отправились на лукоморье, где ходит-бродит Кот ученый.
Нас провожал вечерний звон. Он много дум наводит. А иногда заводит в желтый дом — звонили рядом с дачей; в больнице Всех Скорбящих сзывали к ужину всех сумасшедших. А встретили нас облака, воздушная кронштадтская эскадра, везущая стройматериал для возведения воздушных замков. И этим занялся Попов. Граф Бенкендорф ему препоручил сложнейший из множества сюжетов — вопрос еврейский.
И вам, и мне известны сужденья на сей счет. Попов свое суждение имел.
Он полагал — война Двенадцатого года явила нам еврейскую приверженность России и офицерскую приверженность к еврейкам местечковым. Когда же наши повара в ощип пустили наполеоновских орлов, евреи западных губерний встречали русских как освободителей. Поляки — как победителей. Разница!.. Ну, войне конец, и гром победы раздавайся. Подобно русским мужикам, евреи ожидали «послаблений». Так нет, пошли «гезейры» — по-нашему сказать, суровость мер… Он стал перечислять. Но чтоб гусей нам не дразнить, прибавим маргиналий, как бы заметы на полях. Такая, стало быть, ботвинья.
Запрет товаров местечкового происхождения… И справедливо: они юрят везде, и это нашенским торгующим что вострый ножик под ребро… Отказ в аренде помещичьих имений… Чесночный дух изводит вишневые сады ловчее топора… Срубить под корень евреев-винокуров… Тут, правда, заминка наступила — уж больно хороши-то мастера, дворянство заступилось, нимало не заботясь о пресеченье пьянства православных… И там, и там, и там не дозволять селиться… Резонно. Плодясь в охотку, не насильно, они теснят насельников от века… Впредь не допускать внедрения в Лифляндию, Курляндию… Поймите правильно: барону остзейскому, как и барону не остзейскому, их вид несносен… К тому ж аптекарь-немец или сапожник-немец ни в чем жиду не уступают. Выходит, одна лишь порча языка и Шиллера, и Гете…
Михал Максимыч готов был продолжать «гейзеры». Но голос внутренний был слышен: ведь был же год Семнадцатый, не так ли? И мы остановились. Залив был сер и мелок; на камни черные садились чайки. Но облака все шли и шли — стройматериалы к воздушным замкам.