Да, ассигнации он осязал; невесту — только после свадьбы.
Ривке Гитл (так в документе) было уж тринадцать — девчонка засиделась в девках. Однако не будем вторить еврейскому поэту, тот описал еврейку: изъеденные вшами косы да шеи лошадиный поворот. Нет, стройна и чернобрива. И Пинхус предельно искренне признал: «Ты мне посвящена кольцом по закону Моисея и Израиля».
На свадьбе наяривали скрипки, их урезонивал серьезный контрабас, а бубен отрешенно бил. Девицы, как и дамы, заслуженные во супружестве, танцевали. Но без кавалеров. Они, достойные мужчины, уже откушали куриного бульона; его златая зыбь надежно защищала тракт, который пищу нам варит, от бурных натисков напитков алкогольных, и кавалеры, не танцуя, лоснясь, хмелели весьма пристойно. Да вдруг и завели какой-то древний танец… Впрочем, нет, не вдруг, а когда уже невеста, потупясь, тихонько удалилась… Танец медленный, с припевом монотонным: «Берите, берите, берите его…» И ласковым тычком в три шеи словно б затолкали Пинхуса в ту комнату, где было ложе с приложеньем Гитель Ривки (так в документе).
Сказал бы вам, что, мол, она чувствовала в темноте, как у нее глаза блестят, да вы, уверен, глумливо усмехнетесь: позвольте-ка, чувство это принадлежит Карениной, которая скорее Анна, чем Ривка. Пусть так. Но вот что несомненно: Пинхус ей пришелся ко двору, и с этой ночи Ривка понесла.
А далее чету несла буда, пародия на дилижанс. И будущие папа-мама не куда-то ехали — домой, в местечко, где родился Пинхус Бромберг. Их с кровель провожали аисты. Им в поле жаворонок пел. Им было тесно, но не обидно. Смуглело лето, буда плыла враскачку, вперевалку.
Тяжелая, увалистая, она, стеная и скрипя, одолевала за день верст десять. Колыхались картузы, пыль порошила бороды и пейсы, и все сидели, как в приемной у дантиста. Но это бы куда ни шло. Возница слишком часто вспоминал, что и у лошадей есть право отдохнуть. Одры понуро отдувались. Возница флегматично трубочкой пых-пых. Поднимался ропот недовольных пассажиров. Рисунок нервных жестов был замысловат. Все пресекал возница беззлобным басом: «Хазаны, ша!»
И это было бы смешно, когда бы ехали хазаны-певчие, услада синагог. Но разделение труда давно свершилось. Еврейский шарж на дилижанс перемещал в пространстве западных губерний портных, лудить-паять, и лекарей, и проповедников-магидов, и винокуров, и всяческих разборов коммерсантов. Народец малый, как их ученый дяденька назвал, был странником, как Вечный Жид.
И потому, наверное, приключался специфический момент, всегда внезапный, как толчок подземный. Возница обращался к лошадям, как море к берегам, на непонятном языке. И тотчас же буда вставала, словно бы ковчег… «Движенья нет», — сказал один мудрец; другой смолчал и стал пред ним ходить… Ходил возница, подпруги трогал, трогал и колеса… Между прочим, вопрос в литературе знаменитый: «доедет — не доедет» — отнюдь не юмор и не усмешечка над мужичками — они решали задачу сопромата, и это следовало бы знать гоголеведам. Еврей давно решил — доедет! — и думал о другом. Он в ухе ковырял корявым пальцем, засим — в каржавой бороде. Все население ковчега, онемев, за ним следило молящим взглядом. И наконец меланхолически, а вместе и лирически ронял он будто б в никуда одно лишь слово: «Кербель…» Нет, не надо ассоциаций с памятником Марксу, хотя, и это вам известно, его сработал Кербель. Возница знал, как слово отзовется. Гвалт поднимался, взлетали кулаки и картузы, а чепчики взлетали в воздух не радостно, а гневно. Тиран проселочных дорог, свой ультиматум объявив, он требовал добавить «кербель», что значит «рубль», ходил туда-сюда, подпруги трогал, колесо, а трубочкою-носогрейкой пых-пых… О, роковой момент и специфический, и от судеб защиты нет. Звенит уж серебро светло, и медяки побрякивают тупо: ну, делать нечего, давайте-ка, евреи, вскладчину.
И вот уж вновь движенье есть.
Им аисты кивали длинным носом. Им пели жаворонки. Буда плыла враскачку, а марево замаривало. Но Ривка с Пинхусом и в дреме держались за руки: морок был отраден — мерещилась каморка постоялого двора; там мухи и клопы, но Пинхус, как было сказано, пришелся Ривке ко двору.
В местечках на заре кричали петухи. Евреи выпевали: «Слушай, Израиль!» И, смежив веки, смотрели на Восток. Из радужных кругов и в радужных кругах был Храм. Доедет иль не доедет колесо? От поколенья к поколенью ехало оно, в местечках знали — доедет. Так начинался день, а каждому довольно злобы дня.